Литмир - Электронная Библиотека

Анна подняла голову, чтобы проверить мою цифру, и свет от окна лёг на седую прядь у виска. Она не прятала её: платок был сдвинут назад, волосы собраны кое-как, потому что дома никто не должен был рассматривать её причёску. Когда мы приехали в Омск, она собирала волосы так же. Разница оказалась настолько обыкновенной, что от неё стало страшнее, чем от любого внезапного несчастья.

— Что вы сегодня ко мне присматриваетесь? — спросила она. — Руднёв сказал что-нибудь?

— Нет. Просто подумал, сколько лет прошло.

Анна положила перо.

— Почти восемнадцать с тех пор, как вы поселились у меня. Если вам нужен точный расчёт, можно найти первую запись. Вы тогда ещё спорили, сколько полагается за комнату, будто я собиралась нажиться на двух постояльцах.

Я улыбнулся. Вспомнил тесные сени, детей, выглядывавших из-за двери, её свекровь возле печи. В моём воспоминании всё было на месте; даже трещина на чашке, которую мне дали в первый вечер. Старуха давно лежала на кладбище, дети выросли, чашка, должно быть, разбилась ещё до переезда, а я продолжал хранить эту картину, как сохраняют комнату, из которой ненадолго вышли.

— Старший опять заходил? — спросил я, чтобы уйти от собственного открытия.

— Вчера. Принёс доску для полки. Жена просила передать, что к воскресенью они придут, если погода позволит. А младшая сегодня останется у них помогать.

Анна помолчала и прибавила, уже мягче:

— Вы ведь и сами изменились. Раньше даже сесть рядом толком не умели: непременно нужно было стоять, отдавать распоряжения, объяснять, почему у нас печь сложена неправильно. Теперь хотя бы иногда молчите.

— Значит, польза от возраста всё-таки есть.

— От моего — определённо. Я научилась вас останавливать прежде, чем вы разберёте печь.

Мы ещё некоторое время считали. Когда она потянулась за тяжёлой книгой, я снял её с полки, и Анна поблагодарила, не пытаясь доказать, что могла бы достать сама. Это маленькое согласие на помощь почему-то довершило то, что не смогли сделать ни седина, ни больная рука. Я вышел от неё с исправленным расчётом и ощущением, будто опоздал к разговору, который остальные вели уже несколько лет.

Вечером я поднялся на чердак. Искал я не свидетельств собственного старения, а старый кусок сукна: Анна просила посмотреть, не осталось ли чем обить дверь в комнату доктора. После летнего обморока Руднёва мы договорились не превращать его жизнь в постоянный осмотр, однако к осени сквозняк у пола уже мешал ему больше, чем прежде, и он наконец перестал отказываться от утепления.

Сукно лежало под вещами, которые однажды отнесли наверх, потому что выбрасывать было жалко. Я перебирал ремни, походный мешок, свёрток с письмами и нашёл свой старый кафтан. На локте осталась грубая заплата, сделанная не по цвету; возле застёжки я увидел маленькое пятно, происхождение которого давно забыл. Потянув ткань перед собой, я решил, что кафтан ещё годится, потом надел его поверх рубахи и неожиданно оказался внутри дня, который помнил лучше сегодняшнего.

Рукава были коротки, плечи тесноваты, но вещь сидела. Я мог выйти в ней во двор, и никто не подумал бы, что из сундука достали одежду человека, прожившего почти две чужие жизни. На стене висел кусок зеркала, мутный, с тёмными островками под стеклом. Я посмотрел в него и долго не мог понять, что именно хотел увидеть. Старость? Доказательство, что со мной всё идёт как следует? Хоть какую-нибудь перемену, которую нельзя объяснить другим светом?

У люка скрипнула ступенька. Руднёв показался не сразу: сначала на край настила легла его ладонь, потом я услышал, как он переводит дыхание.

— Если это приготовление к возвращению на службу, — сказал он, — я рекомендую предварительно посоветоваться с Анной Васильевной. Государь, быть может, вас и примет, но она не отпустит человека, который должен завтра привезти дрова.

Я подошёл к лестнице. Он увидел протянутую руку и несколько мгновений колебался, прежде чем опереться. Раньше в такой паузе было раздражение; теперь он просто выбирал, какой шаг окажется удобнее. Усевшись на край сундука, Руднёв попросил не закрывать люк: здесь пахло пылью, и ему хотелось, чтобы снизу поднимался свежий воздух.

— За вами идти надо было? — спросил я.

— За сукном. Вы поднялись за сукном и пропали. Я подумал, что нашли деньги, о которых не намерены сообщать хозяйству.

— Нашёл кафтан.

— Деньги были бы полезнее.

Я снял его, сложил на колени и хотел спросить, зачем доктор вообще полез наверх, однако он уже рассматривал заплату.

— Эту зашивали после Смоленска, — сказал я.

— После Смоленска вы расширили дыру. А зашили её раньше. Я помню, потому что тогда вы полчаса объясняли, почему не можете найти подходящую нитку, хотя я просил всего лишь подержать лампу.

Я начал возражать и осёкся: в памяти действительно оказались два разных вечера. Симбионт мог помочь мне вернуть их во всех подробностях, но не избавлял от привычки соединять похожее. Руднёв заметил моё лицо и удовлетворённо кивнул.

— Не всё так безнадёжно. Вы тоже способны ошибиться в собственных воспоминаниях.

— Это должно утешать?

— Сегодня — да. А завтра снова будете утверждать, что запомнили каждую мою фразу, и пользоваться этим в споре.

Он попросил дать письма. Мы развязали тесёмку, посмотрели несколько листов, и я поймал себя на том, что рассказываю не о войнах, а о том, как Тимофей однажды никак не мог решить, на какое имя отправлять ответ. В одном письме сообщалось о ребёнке, в другом — о болезни Марили, в третьем почти вся страница была посвящена крыше. Руднёв прочёл эту страницу особенно внимательно и засмеялся: Тимофей жаловался на мастера теми же словами, которыми я теперь жаловался на нашего печника.

Мы провели наверху больше времени, чем собирались. Доктор говорил охотно, иногда замолкал, чтобы отдышаться, и я всякий раз убеждал себя, что здесь просто душно. Когда он прижал ладонь к середине груди, этого объяснения уже не хватило.

— Давно так? — спросил я.

Он не стал притворяться, что не понял.

— Последнюю неделю чаще. Если сижу спокойно, почти не мешает. После ходьбы приходится подождать.

Я убрал письма. Возникло желание немедленно спустить его вниз, уложить и потребовать отчёта обо всех приступах, которые он от меня скрыл. Я даже встал так резко, что задел головой низкую балку. Руднёв посмотрел на меня с усталой насмешкой, и я остался стоять, растирая затылок.

— Сказать надо было, — произнёс я наконец.

— Надо. Я надеялся, что после дождей станет легче. Не стало. Завтра пригласите Маркова, если он сможет прийти.

Он сам предложил другого врача. От этого мне сделалось холоднее, чем от ладони на груди.

Вниз мы спускались медленно. Я держал его под локоть, Руднёв сердился на ступеньки, которые много лет считал вполне удобными, а внизу Анна ждала сукно и, увидев нас, ничего не сказала. Только забрала кафтан, который я зачем-то тащил вместе с остальными вещами, и положила его на спинку стула. Несколько минут спустя я вернулся посмотреть, где он лежит. Анна уже принесла иголку: нашла на воротнике разошедшийся шов и решила починить, пока вещь не унесли обратно.

* * *

Семён Петрович Марков явился после полудня, снял промокший верхний кафтан и прежде, чем подойти к Руднёву, долго грел руки у печи. Это было обычное приготовление врача, однако я с досадой следил за каждым движением, словно он нарочно медлил. Доктор заметил меня и предложил принести стул. Я принёс два, хотя второго никто не просил.

Осмотр оказался неторопливым. Марков спрашивал про сон, про ночную тяжесть, про кашель, щупал пульс, смотрел ноги. Руднёв отвечал сначала как больной, потом как коллега, возражал против некоторых слов и сам уточнял вопросы, которые, по его мнению, следовало задать. Мне хотелось велеть обоим перестать обсуждать выражения и наконец сказать, что происходит. Я понимал, насколько глупо это звучало бы, и молчал, сжимая край стула.

32
{"b":"979864","o":1}