* * *
Летом Руднёв потерял сознание.
Всего на несколько секунд. Мне хватило.
Он сидел за столом и обсуждал с Фёдором письмо одного военного врача. Сначала перестал говорить посреди фразы, потом перо выпало из пальцев, голова медленно опустилась. Я оказался рядом раньше, чем успел решить, что делаю.
Когда он открыл глаза, первое, что увидел, — моё лицо.
— Что произошло?
— Вы потеряли сознание.
— Надолго?
— Несколько секунд.
Он попробовал подняться. Я удержал его за плечо.
— Сейчас даже не начинайте. По нашему договору это как раз тот случай, когда я имею право.
Руднёв хотел возразить, но не стал. Пульс был слабый, неровный; кожа холодная. Через полчаса ему стало лучше, однако оставшуюся часть дня он провёл в постели.
Я привёл другого врача. Для Алексея Матвеевича это оказалось едва ли не унизительнее самого обморока. Он слушал коллегу с тем самым выражением, с которым много лет сам смотрел на больных, обещавших «только сегодня» нарушить все рекомендации.
Врач говорил осторожно: сердце, возраст, переутомление, последствия прежних болезней. Меньше работы, больше отдыха, никаких ночных поездок к пациентам и никаких доказательств собственной молодости при помощи тяжёлых ящиков.
Последнюю фразу он сказал уже после того, как Анна что-то шепнула ему в сенях.
Когда мы остались одни, Руднёв первым поднял руку.
— Даже не начинайте.
— Я молчу.
— У вас опять это молчание, которое заполняет половину комнаты.
— Что хотите услышать?
Он долго смотрел в потолок.
— Что вы не превратите оставшееся время в ожидание моей смерти.
Слово «оставшееся» ударило сильнее самого обморока.
— Сколько?
— Не знаю.
— Год? Пять?
— Михаил, я врач, а не гадалка. Могу через неделю снова потерять сознание и больше не подняться. Могу ещё десять лет действовать вам на нервы. Но после сегодняшнего глупо делать вид, будто времени у нас бесконечно много.
Я отвернулся к окну.
— И что вы предлагаете?
— Для начала перестать смотреть на меня как на следующего больного в очереди.
Я резко повернулся.
— Я на вас никаких опытов ставить не собираюсь.
— Вот и хорошо. Потому что я сейчас не предлагаю ничего подобного.
Он сказал это спокойно, без шутки, и мне стало немного легче.
— Тогда о чём речь?
— О тетрадях. О тех опытах, которые мы уже провели на других людях. Мы слишком долго смотрели на них как на отдельные неудачи. Один больной, другой способ, третья доза, четвёртая болезнь. Я хочу заново свести всё вместе и понять, что повторялось вне зависимости от того, кого мы выбирали.
— Вы же сами несколько лет назад сказали: новых опытов без нового основания не будет.
— И не будет. Я не предлагаю искать добровольца. Я предлагаю сначала понять, есть ли у нас вообще основание кого-либо снова подвергать риску.
— А ваш обморок тут при чём?
Руднёв усмехнулся, но устало.
— Он напомнил мне одну неприятную вещь: разбирать эти записи бесконечно я не смогу. Если я хочу оставить вам после себя не шкаф бумаги, а хоть какое-то понимание, надо заниматься этим сейчас, пока голова ещё работает лучше сердца.
Я ничего не ответил.
— И не делайте из этого прощальную речь, — продолжил он. — Я собираюсь жить. Просто впервые за долгое время предлагаю считать не только деньги, но и время.
Через три дня он уже сидел в кабинете. Ещё через два достал ключ от тайника. Я принёс тетради и сложил на стол не одну, а сразу четыре — по годам и случаям.
Руднёв провёл ладонью по верхней обложке.
— Начнём не с вашего организма.
— Это что-то новое.
— Именно поэтому, возможно, полезное. До сих пор мы почти каждый раз спрашивали одно и то же: что именно в вашей крови, слюне, тканях или ещё чёрт знает где может перейти другому человеку. А давайте сначала посмотрим на тех, кому пытались передать. Что у них было общего? Что отличалось? Когда появлялась реакция? Когда не появлялась вообще?
— То есть опять таблицы.
— Наука, к вашему разочарованию, гораздо чаще состоит из таблиц, чем из красивых моментов с криком «эврика». Вы двадцать лет терпели, потерпите ещё немного.
Мы начали с перечня прежних кандидатов. Возраст. Болезнь. Общее состояние. Группа крови по нашей системе. Предполагаемая совместимость. Способ передачи. Объём. Сколько времени прошло до первых изменений. Были ли изменения вообще. Что происходило в следующие часы и дни.
Руднёв заставлял меня вспоминать каждую мелочь, и впервые улучшенная память оказалась не просто удобством, а почти отдельным инструментом исследования. Я закрывал глаза и видел комнату многолетней давности: цвет кожи больного, положение свечи, то, как тот держал чашку, какая рука дрожала сильнее. Не фотография — я не мог вызвать то, на что тогда не обратил внимания, — но всё замеченное когда-то возвращалось значительно чище, чем должно было.
— Вот это записывайте отдельно, — сказал Руднёв после третьего такого воспоминания.
— Что именно?
— Не симптом. Вашу память. Мы столько лет пользуемся ею как должным и всё ещё не описали, насколько она изменилась.
— Это к передаче какое отношение имеет?
— Может, никакого. А может, прямое. Мы ищем воздействие пассажира на организм и почему-то упорно считаем организмом только мышцы, кости и печень. Мозг тоже ваш орган, Михаил.
Эта мысль мне не понравилась и одновременно показалась очевидной.
— Фотографической памяти у меня нет.
— И слава богу. Я бы тогда вообще перестал с вами спорить о том, что было сказано десять лет назад.
— Вы и сейчас спорите, когда знаете, что я помню лучше.
— Потому что хорошая память не даёт вам права быть невыносимым.
Разговор впервые за несколько дней стал почти обычным.
Мы работали не каждый день и не подолгу. Руднёв сам установил предел: два часа утром, иногда ещё час после обеда. Если уставал — закрывал тетрадь без споров. Я, в свою очередь, перестал спрашивать каждые пять минут, как он себя чувствует. Наш старый договор наконец начал работать в обе стороны.