* * *
После сокращения наше хозяйство стало меньше, но впервые за долгое время перестало напоминать телегу, которую надо толкать даже под гору. Мы оставили мастерские, склад, местную торговлю и часть перевозок. Восточное направление теперь приносило не всю прибыль, а долю за услуги, товар и использование наших старых связей. Это было скучнее золотой лихорадки и именно поэтому работало гораздо надёжнее.
Кочетов впервые за много лет перестал просыпаться среди ночи от мысли, что где-то между Омском и Томском могла сломаться наша подвода. Анна больше не сидела до полуночи над расчётами, пытаясь понять, какой задержкой перекрыть другую. У меня внезапно появилось время.
Раньше я был уверен, что время автоматически превращается в свободу. Оказалось — нет. Свободное место в расписании быстро занял Руднёв.
Не потому, что он этого хотел.
Ему всё чаще требовалась помощь в вещах, которые ещё несколько лет назад он делал между делом. Сначала это были мелочи: снять книгу с верхней полки, сходить вместо него к больному на другой конец города, разобрать письма к вечеру, когда глаза начинали слезиться. Потом появились дни, когда он вовсе не выходил из дома. Не лежал пластом, не прощался с жизнью, не позволял ставить возле кровати свечи. Просто садился утром за стол, работал час или два и вдруг понимал, что на сегодня сил осталось меньше, чем дел.
Меня это доводило почти до бешенства. Его — ещё сильнее.
Однажды я застал Алексея Матвеевича в кабинете за попыткой передвинуть большой ящик с книгами. Он упёрся ногой в ножку стола и тянул ящик на себя, сердясь уже не на тяжесть, а на то, что она не желала признавать его прежним человеком.
— Что вы делаете?
— Пытаюсь добраться до нижней полки. Если вы пришли сообщить, что ящик тяжёлый, можете сэкономить время: это открытие уже совершено.
— Можно было позвать меня.
— Вас не было.
— Кочетова. Фёдора. Кого угодно.
— Я не настолько беспомощен, чтобы для перестановки книг созывать гарнизон.
Он снова потянул. Ящик едва сдвинулся. Я молча взял его за боковые ручки и переставил к стене.
Руднёв выпрямился и посмотрел на меня так, будто я только что публично лишил его чина.
— Вот это я особенно ненавижу.
— Что именно?
— Ваше молчаливое «я же говорил». Вы даже рта не открываете, а оно уже ходит по комнате и всем всё объясняет.
— Я ничего такого не думал.
— Конечно. Вы просто переставили ящик одной рукой и теперь стоите с лицом человека, которому приходится терпеть чужую глупость.
Я сел напротив.
— Хорошо. Хотите не молчание — будет разговор. Вы пытаетесь жить так, словно вам по-прежнему сорок с небольшим, а не столько, сколько есть. Иногда получается. Иногда нет. И каждый раз, когда не получается, вы сердитесь не на возраст, а на того, кто это увидел.
— Очень тонко. Вам бы пациентов принимать.
— А вы хотите тонко или честно?
— От вас первого уже поздно ждать.
Я собирался съязвить, но вместо этого сказал то, что последние месяцы старательно обходил.
— Я боюсь.
Руднёв посмотрел внимательнее. Раздражение с лица ушло не сразу.
— Знаю.
— Нет, не просто того, что вы когда-нибудь умрёте. Это я понимаю головой. Я боюсь однажды вернуться из мастерской и найти вас на полу потому, что вы решили доказать ящику, лестнице или ведру, что ещё всё можете сами. И потом я до конца жизни буду помнить, что находился через два двора и мог помочь, если бы вы просто позвали.
Руднёв некоторое время молчал.
— А я боюсь другого. Что последние годы превращусь для вас в поручение. Утром проверить, поел ли Руднёв. Днём спросить, не устал ли Руднёв. Вечером посадить Руднёва у печи и запретить ему думать после девяти. Вы уже начали это делать, Михаил. Не замечаете?
Я хотел возразить и вспомнил последние недели. Спал ли он. Ел ли. Принимал ли лекарство. Не холодно ли. Не жарко ли. И гораздо реже — что он думает о статье Каминьского, пациенте из госпиталя или моём новом договоре.
— Хорошо. Договоримся.
— Опять правило?
— Нам правила помогают, когда мы начинаем вести себя как идиоты.
— В таком случае записывайте сразу два экземпляра. Один вам.
Мы спорили долго. Я настаивал, что тяжёлое он больше не таскает и один в сильный мороз не выходит. Он требовал, чтобы я перестал превращать каждый кашель в предвестие похорон. Я предложил сообщать мне, если ему становится плохо. Он ответил, что сам способен отличить усталость от смерти. На этом месте в комнату вошла Анна, минуту послушала и решила вопрос быстрее нас обоих.
— Тяжёлое не таскаете. В сильный мороз один не ходите. Если стало плохо — говорите. Михаил не спрашивает каждые десять минут, не умерли ли вы. А если кто-то нарушает договор, второй имеет право ругаться один раз, не весь день.
Руднёв проводил её взглядом.
— Вот почему настоящая власть в доме не у вас.
— Я давно это подозревал.
— И всё-таки ящик был не настолько тяжёлый.
Я рассмеялся. Так наш очередной договор и вступил в силу.
* * *
Тем временем. Омск, 1833–1834 годы
После польского восстания Сибирь получила не только новых ссыльных, но и новую тревогу. Людей распределяли по городам, крепостям и поселениям, однако для властей сама ссылка не означала, что опасность закончилась. Переписка продолжалась, знакомства возникали, бывшие офицеры встречались друг с другом, кто-то помогал деньгами, кто-то передавал письма. То, что для одних выглядело обычной взаимопомощью между людьми, оказавшимися далеко от дома, для других становилось готовой схемой заговора.
В Омске слухи сгущались быстрее фактов. В трактирах уверяли, что поляки вот-вот поднимут гарнизон. На рынке рассказывали о тайных письмах из Варшавы. В канцеляриях осторожнее спрашивали, кто с кем знаком и у кого бывает. Чем меньше человек знал наверняка, тем подробнее становился его рассказ.
Проверки и допросы превращали самые обычные связи в повод для объяснений. Для ссыльного человека лишнее письмо могло стать неприятностью. Для того, кто с ним работал, — вопросом, на который желательно было отвечать без запинки.
Ян Каминьский к тому времени уже несколько месяцев переводил для Руднёва медицинские статьи. Ничего политического в этих бумагах не было: описания операций, заметки о лихорадках, иностранные споры о переливании крови. Но в городе, где сама фамилия иногда становилась достаточным основанием для интереса, содержание бумаг могло оказаться не первым вопросом.