— Тогда как его определить?
— Не знаю.
— Что такое этот ваш резус?
— Тоже не знаю.
— Великолепно.
Он записал на полях: «второй признак, способ определения неизвестен».
Так и оставили.
Тем временем. Петербург и Сибирь, 1821–1822 годы
Пока мы делили кровь на четыре разряда в комнате за госпитальной аптекой, государство делило Сибирь.
Ревизия Сперанского не закончилась красивым докладом, который положили под сукно. Из неё выросла реформа управления. 7 февраля 1822 года Александр I подписал указ о разделении Сибири на Западное и Восточное управления. В составе Западной Сибири, рядом с Тобольской и Томской губерниями, появилась Омская область, а областное управление предписывалось разместить в Омске.
Для Петербурга это было несколько страниц законодательства.
Для Омска — новые учреждения, новые должности, новые бумаги, новые люди и новый повод спорить о том, кому принадлежит какой стол.
Город, который ещё недавно считался прежде всего крепостью и военным узлом, получал гражданскую роль, заметно превышавшую его размеры.
Составлялись положения о степных округах. Определялись границы. Внешние округа — Кокчетавский, Каркаралинский и другие — становились частью новой системы управления территориями, которые на столичных картах выглядели пустыми, но на деле были населены, связаны кочевыми маршрутами, торговлей и собственными отношениями власти.
Штабу требовалось всё больше людей, способных считать расстояния, читать карты и не теряться после третьей страницы ведомости.
Поэтому в тот момент, когда я надеялся наконец заниматься опытами по вечерам и жить спокойно, служба решила иначе.
* * *
Меня отправили на юг.
Не на войну. В этом и состояла разница.
Нужно было сопровождать небольшую партию, уточнявшую дорогу и снабжение к линии, а заодно проверять несколько пунктов, через которые должны были идти грузы.
Я провёл в седле почти два месяца.
В другое время это раздражало бы. Теперь поездка дала неожиданную пользу.
Я начал понимать пространство.
Не карту — именно пространство.
Где весной размывает дорогу. Где лошадь проходит летом, но зимой обоз встанет. Как далеко можно тянуть груз без смены животных. Где вода пригодна для людей, но от неё болеют лошади. Где купец говорит «день пути», имея в виду лёгкую телегу, а военный обоз пройдёт это за два.
И всё это оставалось в памяти.
Я мог через месяц закрыть глаза и снова увидеть развилку, низину, сломанный мост, постоялый двор.
Симбиот превращал обычный опыт в капитал.
Тогда я этого слова ещё не применял.
Но начал применять другое: выгода.
На обратном пути мы остановились у маленького двора, где хозяин жаловался на цену железа. Ему нужны были скобы, гвозди, подковы. В Омске всё это было дешевле, но доставка съедала разницу.
Я посчитал.
Потом пересчитал.
Если везти вместе с казённым обозом нельзя — это было бы воровством уже совсем без оправданий. Но можно нанять обратную подводу, которая иначе шла бы пустой.
Я записал имя хозяина.
Через три месяца передал ему первую небольшую партию через знакомого возчика.
Прибыль получилась смешная.
Но деньги пришли честные.
Я поймал себя на том, что рад им сильнее, чем серебру из пожарного сарая.
Руднёв, услышав сумму, сказал:
— Ещё лет двадцать, и мы купим вторую спиртовку.
— Не язвите. — но я был вынужден признать его правоту.
— Я вдохновляю.
К осени 1822 года у нас было уже больше сотни образцов крови в журналах, четыре устойчивых разряда и осторожное понимание совместимости.
Я настаивал на простых цифрах: первая, вторая, третья, четвёртая.
Руднёв сопротивлялся.
— Почему именно так?
— Потому что так будет потом.
— Это не научный довод.
— Зато удобно и просто.
— Наука не обязана быть удобной вашему будущему.
В итоге он обозначил группы латинскими буквами и номерами в своих черновиках сразу двумя способами.
Самое интересное началось, когда он попытался предсказывать реакцию, не подглядывая в таблицу.
Получилось девять раз подряд.
На десятый раз ошибся.
Он два дня ходил злой.
Потом выяснил, что перепутали подписи на двух пробирках.
После этого сел и написал первый вариант статьи.
Не «об открытии групп крови».
Он выбрал осторожное название: «О различном действии сыворотки человеческой крови при смешении с кровью иных лиц».
Я прочитал.
— Вы половину спрятали.
— Конечно! Я не могу ссылаться на посланца из будущего и совокупность его знаний. Всё что я напишу, меня попросят повторить. А если попросят повторить в Петербурге, придётся объяснять, почему мысль о четырёх разрядах появилась до наблюдений.
— Скажите, что догадались.
— И ещё рассказать, что мой фельдфебель заранее сообщил свою редкую группу?
Я промолчал.
— Михаил, — сказал он уже мягче, — публикация должна содержать то, что можно защитить без вас.
Это было первое правило нашей науки.
Второе мы сформулировали позже: всё, что касается симбиота, не выходит из комнаты.
Никому.
Даже Анне.
К тому времени Анна Кострова уже вошла в нашу жизнь достаточно прочно, чтобы это правило стало неудобным.
Она появилась из-за дома.
Снимать две комнаты стало тесно, дорого и бессмысленно. Руднёву требовалось место для книг и работы. Мне — угол, где можно было хранить вещи, не объясняя каждому хозяину, зачем фельдфебелю столько бумаги и стекла.
Анна была вдовой мастерового, жила с двумя детьми и пожилой свекровью в доме, который оказался слишком большим для их доходов и слишком ветхим для хорошего квартиранта.
Мы договорились: часть ремонта оплачиваю я, часть делаем сами, взамен несколько комнат переходят нам на долгий срок по сниженной плате.
Первый разговор занял полчаса.
Второй — два часа.
На третьем Анна сказала:
— Вы, Михаил Андреевич, всё время говорите так, будто уже решили за всех.
— Я предлагаю.
— Нет. Вы сообщаете решение и ждёте, когда остальные поймут, что оно правильное.
Руднёв потом смеялся весь вечер.
Я — нет.
Но дом мы всё-таки взяли.
И впервые у наших исследований появилось место, которое не принадлежало госпиталю.
Это оказалось важнее второй спиртовки.
Глава 7
Кровь на бумаге
Омск, 1823 — 1824 годы
Дом Костровой научил меня двум вещам.
Первая: если женщина говорит, что стену трогать нельзя, лучше сперва спросить почему.
Вторая: если всё-таки тронул, не удивляйся, когда на тебя падает половина печной кладки.
Анна стояла посреди комнаты, покрытая серой пылью, и смотрела на меня молча. Я держал балку, которую успел подхватить прежде, чем она ударила по полу.
— Я укреплю, — сказал я.
— Конечно-конечно.
— Тут дерево сгнило. — но сделать умный вид у меня не получилось.
— Я предупреждала несколько раз.
— Я думал, вы про другое место.
Руднёв сидел во дворе и смеялся так, что начал кашлять.
К весне 1823 года мы отремонтировали две комнаты, отдельную кладовую и маленькую заднюю горницу, которую Анна считала совершенно бесполезной. Для нас она стала кабинетом. Там Руднёв держал тетради, часть посуды и запираемый ящик с образцами.
Анна знала, что мы занимаемся медицинскими опытами.
Она не знала какими.
Иногда мне казалось, что она догадывается о большем, но ни разу не спросила прямо, почему Руднёв берёт у меня кровь чаще, чем у любого другого, зачем записывает скорость заживления порезов и отчего я после болезни через день выгляжу лучше, чем здоровые после недели отдыха.
Я не собирался рассказывать.
После декабрьского разговора с Руднёвым мы закрепили это окончательно.