Один из пилотов, получавший свою часть выпивки, удивил меня, подойдя и спросив: «Когда я смогу принять участие в особой атаке? Почему вы не посылаете меня как можно скорее?»
Его слова воодушевили другого, и тот присоединился: «Я с самого начала вхожу в Отряд особого назначения, но вот уже те, кто пришли после меня, сделали свои вылеты. Сколько мне еще ждать?»
На какое-то мгновение я растерялся и не мог ответить на эти внезапные вопросы, потом вдруг в голову пришла мысль: «Вспомните, как самый лояльный из всех великих японских воинов, Кусуноки Масасигэ накануне своей последней битвы призвал своего сына-воина и приказал ему возвращаться домой к матери. Рано или поздно придет время каждого из вас. Особые атаки того, или иного рода будут продолжаться, пока мир не придет на всю землю. Вы должны думать о себе, как о первых среди многих, и не жаловаться на то, что задерживаетесь на несколько дней, когда другие уходят вперед.»
Они кивнули, и первый заговорил снова: «Да, я понимаю, о чем вы говорите, но мне кажется лучше быть старшим Кусуноки.[841]»
Одинокий пилот-камикадзе, втиснутый в люк бомбы «Оока» или торпеды «Кайтэн», бросающийся на превосходящие силы противника, принадлежит к уже знакомой нам японской традиции, в которой героем в бою движет убежденность в собственной искренности и сознание, что его дело правое, сколь бы безнадежным оно ни было. По своей собственной воле он берется за задачу, «превосходящую пределы человеческих возможностей», которую здравый смысл может оценить лишь как абсурдную, даже безумную. В «Хагакурэ» — самом авторитетном из всех, когда бы то ни было написанных самурайских трактатов, два иероглифа — «умирать» (сини) и «сходить с ума» (куруи) соединяются в одно слово синигуруи («сумасшедшая смерть»), и столь неистовое состояние предписывается необходимым воину; дело в том что он не может совершить никакого великого деяния, покуда сперва не «преодолеет себя», отбросив осторожность, диктуемую разумом и собственными интересами.[842] Прямолинейность, однонаправленность характера воина-камикадзе — этот аспект просматривается в сочинениях Мияноо Бумбэй, молодого поэта, вступившего в Военно-Воздушные силы особого назначения и взорвавшегося неподалеку от Окинавы в апреле 1945 года. В сборнике, изданном посмертно под названием «Одинокая Звезда», Мияноо предвидит свою смерть и, хотя он и принадлежит к совершенно иной традиции, чем летчик у Йейтса, у которого
Порыв внезапного восторга
Ведет к безумству в облаках,
[843]он также свободен от озлобленности («Нет злобы у меня в сражении к врагу») и способен созерцать состояние своего ума с тем же лиризмом и чистотой видения. «Когда я думаю об этом, — пишет он во вступлении к стихам, — на меня нисходит великий холод… [Скоро] я исчезну навсегда. Я спокойно стану несуществующим, подобно безымянной звезде, гаснущей на рассвете».[844]
Поведение добровольцев-камикадзе обусловливалось японской метафизикой смерти, выраженной как в «традиционной самурайской философии, так и в религии. Со времен средневековья самурая учили, что „жизнь легче гусиного пуха“,[845] что он должен подчинять „правому делу“ (ги) все свое желание лично выжить. За время короткого периода обучения, у пилотов камикадзе для наставлений оставалось мало времени. Собственно, в этом и не было особой необходимости, поскольку уже перед вступлением в отряды самоубийц они были пропитаны идеологией смерти, берущей свое начало в этосе японского воина. На протяжении месяцев, проводимых в казармах, эта идеология драматизировалась тем фактом, что гибель людей происходила постоянно у них на глазах. В „Хагакурэ“ им красноречиво излагалось, как следует реагировать на столь устрашающую перспективу:
Смерть следует ожидать ежедневно, так что, когда придет ее время, можно было бы умереть с миром. Когда случается несчастье, оно оказывается не столь страшным, как представало в опасениях. Глупо мучить себя заранее бессмысленным воображением… Умиротворяйте свое сознание каждое утро и представляйте тот момент, когда вы будете поражены и искалечены стрелами, пулями, копьями и мечами, смыты огромными волнами, брошены в огонь, повергнуты молнией, раздавлены землетрясением, сорветесь в пропасть, умрете от болезни или погибнете в случайном происшествии, — умирайте в своем сознании каждое утро, и тогда вы не будете бояться смерти![846]
Этим молодым добровольцам не грозила смерть извне — случайная или от невезения; она должна была придти к ним изнутри, как осознанный акт, совершенный по доброй воле. Уже с давних времен прототипического героя Ёродзу, воин всегда был готов скорее прервать свою жизнь, чем рисковать бесчестьем для себя, своей семьи, или своего господина. Самоубийство, рассматривавшееся далеко не как „выход для трусов“ было единственным благородным образом действий героя в чрезвычайной ситуации; это был не импульсивный жест отчаяния, но акт, исполненный гордости, тщательно обдуманный и подготовленный.
Буддизм, делающий особое ударение на отсутствии „я“, самоотрицании (муга), учит, что мы можем избежать страданий, присущих человеческому существованию, лишь отрешившись от иллюзии самости и личных желаний, и прежде всего — желания сохранить жизнь. Это усиливало жертвенные аспекты самурайского этноса и помогало воинам с легкостью принимать физические тяготы и конечное уничтожение. Для многих из новобранцев-самоубийц за начальным периодом беспокойства следовало нечто вроде буддийского сатори, и духовного пробуждения, когда они приходили к согласию с предстоящей им смертью. В отличие от пилотов во многих других странах, добровольцам камикадзе не предоставляли никаких особых привилегий, и материальные условия в казармах вплоть до самого дня их вылета были столь же непритязательны, как у аскетов-буддистов. Однако в их письмах и дневниках нет ни намека на неудовлетворенность, никаких сетований на то, что они не смогли насладиться особой пищей или комфортом в свои последние месяцы. Эти спартанские условия жизни не только не были для них болезненными лишениями, но, напротив, помогали им обрести „спокойную неподвижность без внутреннего сопротивления“,[847] приходившую после отрицания „я“ и его желаний, и, таким образом, готовившую их к окончательному самоуничтожению в день их последнего вылета.
Хотя религиозное воздействие было важным в психологической подготовке бойцов камикадзе, это вовсе не означает — как могли бы предположить не-японские читатели — что большинство из них успокаивало себя (тем более их поступки не были мотивированы) мыслью о том, что они будут жить после смерти и пожинать плоды своего самопожертвования в каком-либо раю или пантеоне. Буддизм не просто ставил целью полное уничтожение, но, будучи в сущности пацифистской доктриной, совершенно не собирался предоставлять вознаграждение людям, которые погибли, намеренно навязывая насилие себе и другим. Государственная религия Синто действительно обещала, что отдавшие свои жизни на службе императору, возвратятся в виде божественных духов для почитания в святилище Ясукуни, однако в синтоизме концепция посмертной жизни весьма туманна; с самого своего начала в нем избегали метафизических построений. Будучи недавними университетскими студентами, большинство пилотов камикадзе, чьи записи сохранились, похоже, несколько сомневались в популярных формах религии, уверяющей человека в обретении счастья в некотором будущем существовании. Даже ожидая неминуемой смерти, мало кто из этих молодых людей успокаивался мыслью о возможной жизни после смерти. Представляется типичным разговор Нагацука со своим другом, таким же летчиком, по имени Фудзисаки, которого он навестил за два часа до собственного вылета. Фудзисаки улыбаясь спросил, верит ли он в жизнь после смерти.