Один раз только, отдавая таблицу, Аполлинарий Львович спросил — ровно, без нажима:
— Александр Петрович. Мы ищем человека, который ушёл из дому по своей воле, никого не убив и ничего не украв. Дозвольте узнать, чем он важен отделению.
— Тем, что его увели, — сказал Морозов.
— По вашим же собственным показаниям свидетелей, он шёл рядом и разговаривал.
— Люди, Аполлинарий Львович, идут рядом и разговаривают в двух случаях. Когда идут по своей охоте — и когда им обещали то, без чего они дальше жить не могут. Второе называется не насилием, а уговором, и в законе про это ничего не сказано.
Бекетов помолчал, потом положил таблицу на стол.
— В законе про это действительно ничего не сказано, — согласился он. — И, к слову: я справился в части. Заявление жены принято, но дело не заведено — пропажа взрослого мужчины без признаков преступления. Формально мы с вами занимаемся ничем.
— Формально, — сказал Морозов.
Вторая возможность — извозчики. Мальчишка-накладчик показал: у Малоохтинского перевоза стояла пролётка, в неё сели. Дроботов взял на себя биржи Охтинской и Рождественской частей и три дня ходил по дворам, где ночуют извозчики, — не спрашивая прямо, а по своему методу, то есть угощая и слушая.
На четвёртый день он принёс улов.
— Есть пролётка, — сказал он, садясь и стягивая картуз. — Ванька с Малоохтинской биржи, Прохоров. Помнит хорошо, потому что вечер был на редкость выгодный. Двадцать девятого мая, в девятом часу, сел господин с другим господином. Ехали далеко: сперва на Литейную, там первый вышел ненадолго, а после — на Выборгскую и дальше, за Удельную.
— За Удельную, — повторил Морозов.
— За Удельную-с. К Поклонной горе, в дачные места. Прохоров говорит: заплатили не торгуясь, пять рублей, и сверх того рубль на чай — а такое, ваше высокоблагородие, извозчик запомнит и через год.
— Где высадились?
— Не доезжая деревни Мурино, у поворота на просёлок. Там, говорит, ворота и за ними сад. Дальше не повёз: сказали — не надо.
— А первая остановка? На Литейной — где именно?
— У дома Аносова, — сказал Дроботов, заглянув в бумажку. — Прохоров помнит по вывеске: внизу аптека. Второй господин зашёл в подъезд минут на пять и вышел с саквояжем.
Морозов записал и это. Дом с аптекой на Литейной он проверил через два дня: шестнадцать квартир, жильцы обыкновенные, ни одного Загорского. Швейцар, впрочем, показал, что в четвёртом этаже с осени пустует квартира, снятая на год «господином по коммерческой части», который бывает редко и держит там, по его словам, «бумаги и вещи». Ключей у швейцара нет. По домовой книге съёмщик значился купцом второй гильдии Зотовым, Петром Ильичом, каковой купец, как выяснил Морозов ещё через день, умер в девятьсот одиннадцатом году в Твери.
Пустая квартира с мёртвым съёмщиком в четвёртом этаже. Морозов внёс её в тетрадь и приказал себе пока туда не соваться: без постановления он бы не вошёл, а постановление требовало объяснить прокурорскому надзору, при чём тут пропавший типограф с Охты.
Морозов достал план губернии и разложил на столе.
— Седок какой был?
— Тот, что помоложе, — это, стало быть, Лунёв, — всю дорогу говорил, — сказал Дроботов. — Прохоров божится: говорил без умолку, будто выкладывал. А второй больше молчал и поддакивал. И вот что примечательно: когда приехали, второй извозчику сказал: обратно не жди, мы тут остаёмся.
Третья возможность была самая противная и самая верная, и Морозов взялся за неё с самого начала, параллельно с прочими.
Человека можно увезти не только на тот свет и не только за границу. Человека можно поместить.
В Петербурге и губернии числилось, помимо казённых больниц, множество частных заведений для нервных и душевных больных: одни — солидные, с профессорскими именами, для публики; другие — маленькие пансионы на восемь-десять кроватей, содержимые врачами и содержимые, что важнее, на чьи-нибудь деньги. Человек, попавший в такое заведение, исчезал из мира надёжнее, чем в тюрьме: за ним никто не следил, кроме попечителя, а попечителем мог быть кто угодно.
Списка таких заведений в сыскном отделении не было. Он был во врачебном отделении губернского правления, и Морозов, чтобы получить его законным порядком, потратил бы месяц.
Поэтому он поехал к Штейну.
— Пансионы? — Прозектор снял очки. — Милостивый государь, вы обратились по адресу, но, боюсь, не осознаёте, во что лезете. Извольте.
Он налил себе чаю из закопчённого чайника, стоявшего у него прямо в прозекторской, — привычка, от которой Морозова в первые визиты подташнивало, а теперь он к ней притерпелся.
— Есть заведения почтенные, — сказал Штейн. — Профессор Бехтерев, клиника на Петербургской, публикации, наука. Есть заведения коммерческие, но приличные: лечат неврастению у купеческих жён, воздух, ванны, покой, сто рублей в месяц. А есть третий разряд, о котором в обществе говорить не принято.
— Домашние тюрьмы, — сказал Морозов.
— Именно, — с мрачным удовольствием подтвердил прозектор. — Дача под Петербургом, восемь комнат, доктор с дипломом и попечитель с деньгами. Туда помещают тех, кого семье желательно не иметь при себе: пьющего брата, беременную дочь, дядюшку, задерживающего наследство. Формально всё законно: освидетельствование, согласие родственника, врачебный надзор. По существу — человек исчезает, и никто, кроме плательщика, не имеет права его видеть. Вы не поверите, сколько в моей практике было тел, привезённых из таких мест с диагнозом «истощение».
— Как их найти?
— Через меня, — сказал Штейн. — У врачебного отделения есть реестр, а у меня есть в нём знакомый — я ему двадцать лет пишу заключения, из-за которых у него не бывает неприятностей. Он мне список даст. Только, Морозов, — он поднял палец, — сразу условимся: в таком реестре пишут название заведения, фамилию содержателя и число кроватей. Кто платит — не пишут никогда.
— А порядок помещения?
— Порядок прекрасный, — сказал прозектор с той желчью, которую Морозов у него ценил. — По закону для помещения в заведение для душевнобольных требуется освидетельствование и согласие родственника либо самого больного, ежели он в состоянии его дать. Заметьте: либо самого. То есть взрослый человек может явиться и попроситься, и это будет совершенно законно, а выйти он после сможет тогда, когда доктор найдёт его состояние допускающим выписку. — Штейн отхлебнул чаю. — Иными словами, милостивый государь, ежели ваш пропавший типограф пришёл туда своими ногами и расписался, то никакая полиция империи его оттуда не вынет. Он не задержан. Он лечится.
— А если он захочет уйти?
— Тогда он уйдёт, — сказал Штейн. — Если сумеет объяснить доктору, что здоров. Вы когда-нибудь пробовали объяснить врачу, что вы здоровы, в заведении, куда попадают только больные? Это, Морозов, единственный разговор на свете, где всякое ваше слово идёт против вас. Скажете спокойно — «уплощение аффекта». Скажете горячо — «возбуждение». Заплачете — «депрессивная фаза». Я двадцать лет вскрываю трупы и не боюсь ничего, кроме этого разговора.
Список пришёл через четыре дня: двадцать три заведения по столице и уезду.
Морозов сел с картой и вычеркнул всё, что не подходило по географии, — осталось шесть. Из шести он вычеркнул те, что стояли в черте города, — осталось три.
Вычёркивал он, впрочем, не наугад: по каждому заведению Дроботов за три дня собрал то, что собирается о всяком доме, — кто ходит, кто возит, кто служит. Два городских оказались давними, при больницах, с попечительскими советами из известных фамилий. Одно загородное, под Лиговом, содержала вдова врача и держала там, по преимуществу, стариков из купеческих семейств.
Из трёх оставшихся два были известные, с публикациями и с профессорскими именами: в одном лечился, по слухам, племянник сенатора, о другом писали в «Новом времени».
Впрочем, оба он всё же проверил — не съездив, а справившись через Штейнова знакомого: сколько лет открыты, кто содержит, кто платит. Оба существовали с девяностых годов и содержались обществами врачей. Ни то ни другое не подходило к человеку, который одиннадцать лет ходил по городу против света.