– Но если, – продолжала ленсманша, – эта жестокая судьба поражает виновную – или более виновную – незамужнюю мать, совершившую детоубийство, то что сказать о невинной, только подозреваемой в убийстве и его не совершившей?
Какую компенсацию дает общество этой жертве? Никакой компенсации! Я удостоверяю, что знаю сидящую здесь подсудимую с детства, она служила у меня, отец ее состоит понятым у моего мужа. Мы, женщины, позволяем себе думать и чувствовать как раз наперекор мужским обвинениям и преследованиям, мы позволяем себе иметь собственное мнение о вещах. Сидящая здесь девушка арестована и лишена свободы по подозрению в том, что, во-первых, родила тайком, а затем в том, что убила своего ребенка. Она – я в этом не сомневаюсь – не совершила ни того, ни другого; присяжные сами придут к этому ясному, как солнце, заключению. Сокрытие родов? Она родит средь бела дня. Правда, она одна, но кому же быть при ней? Она живет в глуши, в пустынном месте, единственный человек, живущий там же кроме нее – мужчина, неужели же ей призывать его в такой момент? Нас, женщин, подобная мысль возмущает. Затем она, якобы, убила дитя? Она родила его в ручье, она лежит в ледяной воде и родит. Каким образом она попала в ручей? Она наемная работница, следовательно, рабыня, каждый день у нее определенные дела.
Сегодня ей нужно пойти в лес за можжевельником для мытья деревянной посуды; переходя через ручей, она оступается и падает в воду. Она лежит, не в силах подняться. Ребенок рождается и захлебывается в воде.
Ленсманша останавливается. По лицам присяжных и слушателей она видела, что говорила необыкновенно хорошо, в зале царила полная тишина, только Варвара изредка вытирала глаза от волнения. Ленсманша закончила следующими словами:
– У нас, женщин, есть сердце. Я бросила своих детей на чужих людей, чтоб приехать сюда и дать показания в пользу сидящей здесь, несчастной девушки.
Мужские законы не могут запретить женщинам думать: я думаю, что эта девушка достаточно наказана за то, что не сделала ничего дурного. Оправдайте же ее, я возьму ее к себе. Она будет самой лучшей няней из всех, какие у меня были.
Ленсманша кончила. Председатель заметил:
– Но ведь, по словам свидетельницы, именно из детоубийц и выходят такие замечательные няни?
Но председатель вовсе не был несогласен с ленсманшей Гейердаль, отнюдь нет, и он даже был чрезвычайно гуманен, чисто пастырски сострадателен. Во время вопросов, обращенных затем прокурором к ленсманше, председатель большей частью сидел молча и делал какие-то отметки на бумагах.
Судебное разбирательство происходило утром, свидетелей было мало, и самое дело, в сущности, очень просто. Аксель Стрем надеялся уже на благоприятный исход, как вдруг ленсманша и прокурор словно соединились, чтоб создать ему неприятности за то, что он похоронил ребенка, вместо того, чтоб заявить о смерти. Его стали довольно строго допрашивать, и, может быть, он не так-то легко справился бы с этим пунктом, если б не заметил в конце залы Гейслера.
Совершенно верно: там сидел Гейслер. Это дало Акселю некоторую опору, он почувствовал себя не одиноким пред лицом начальства, задумавшего его погубить. Гейслер кивнул ему.
Да, Гейслер приехал в город. Он приехал не для того, чтоб выступить в качестве свидетеля, но присутствовал на суде. Он употребил два дня до разбирательства на ознакомление с делом и на записывание того, что запомнил из рассказа Акселя в Лунном. Большинство документов были в глазах Гейслера вздорными, этот ленсман Гейердаль был весьма ограниченный человек, в протоколе допроса он старался изобразить Акселя соумышленником детоубийства.
Дурак, идиот, он не имел никакого понятия о жизни в деревне, не понимал, что именно ребенок и был теми узами, которые должны были привязать к хутору Акселя, необходимую помощницу!
Гейслер переговорил с прокурором, но получил впечатление, что это было не нужно: он хотел помочь Акселю вернуться обратно на хутор, но Аксель не нуждался в помощи. Нет, потому что шансы самой Варвары были самые блестящие, а с ее оправданием отпадал вопрос и о соучастии Акселя. Все зависело от показаний свидетелей. Допросили немногих свидетелей – Олину не вызывали, – ленсмана, Акселя, эксперта, двух девушек из села; после их допроса наступил обеденный перерыв; и Гейслер опять пошел к прокурору. Нет, прокурор по– прежнему ожидал благоприятного для девицы Варвары решения. Показания ленсманши Гейердаль оказались чрезвычайно вескими. Все зависело от присяжных.
– Вы очень интересуетесь этой девушкой? – спросил прокурор.
– Отчасти, – ответил Гейслер. – Или скорее – мужчиной.
– Так, мужчина. А девушка? Сочувствие суда на ее стороне. Она у вас тоже служила?
– Нет, она у меня не служила.
– Мужчина гораздо подозрительнее, – сказал прокурор. – Он отправляется совершенно один и хоронит детский трупик в лесу. Это подозрительно.
– Наверное, он просто хотел, вообще, хоронить его, – сказал Гейслер, – ведь это делалось не в первый раз.
– Ну, она женщина и не обладала мужской силой, чтоб как следует выкопать могилу. А в таком состоянии, в каком она находилась, большего она не могла сделать. В общем, – сказал прокурор, – мы дожили, наконец, до более гуманных воззрений на эти дела о детоубийстве. В качестве присяжного, я не решился бы вынести обвинительный приговор этой девушке, а после того, что выяснилось на суде, я не стану требовать ее обвинения.
– Это очень утешительно! – сказал Гейслер и поклонился.
Прокурор продолжал:
– Как человек и частное лицо, я пошел бы даже дальше: я не приговорил бы к наказанию ни одну незамужнюю мать, убившую своего ребенка.
– Это интересно, – сказал Гейслер, – господин прокурор и дама, дававшая сегодня показания, придерживаются совершенно одинаковых взглядов.
– Ну, она-то! Но, впрочем, она очень хорошо говорила. Нет, в самом деле, к чему же все эти приговоры? незамужние матери уже заранее перенесли такие неслыханные муки и низведены на такую низкую ступень человеческого существования жестокостью и грубостью света, что это само по себе уже достаточное наказание.
Гейслер поднялся и сказал: – Но как же дети?
– Да, – ответил прокурор, – по отношению к детям это очень прескорбно. Но если все принять в расчет, то, в конце концов, это божье благословенье и для детей. И в особенности такие незаконнорожденные дети – какова бывает их судьба? Что из них выходит?
Гейслеру, должно быть, захотелось подразнить кругленького человечка, а может вздумалось разыграть из себя мистика и философа, и он сказал: – Эразм был незаконнорожденный.
– Эразм?
– Эразм Роттердамский.
– Неужели?
– Леонардо был незаконнорожденный.
– Леонардо да Винчи? Вот как! Да, разумеется, бывают исключения, иначе не было бы и правила. Но в общем и целом…
– Мы охраняем птиц и зверей, – сказал Гейслер, – как будто, немножко странно не охранять младенца.
Прокурор медленно и величественно потянулся за лежавшими на столе бумагами в знак окончания беседы: – Да, – рассеянно проговорил он, – да, о, да, да, конечно.
Гейслер поблагодарил за необычайно поучительную беседу, которой удостоился, и вышел.
Он опять сел в зале суда, чтоб своевременно выступить. Наверное ему было забавно сознавать за собой такую силу: ведь ему было известно о разрезанной рубашке, взятой с собой для… для того, чтоб увязать в нее осоку, о детском трупике, выловленном однажды из городского залива, он мог бы здорово одурачить суд, одно его слово сейчас стоило тысячи мечей. Но Гейслер, видимо, не намеревался произносить это слово без особой необходимости. Все ведь складывалось отлично, даже общественный обвинитель стоял на стороне обвиняемой.
Зала наполнилась публикой и суд занял свои места.
Началась интересная для маленького городка комедия: грозная торжественность прокурора, взволнованное красноречие защитника. Присяжные сидели и слушали о том, что им надлежит думать о девице Варваре и о смерти ее ребенка.