Они смеялись над Аронсеном и нисколько его не жалели.
– Ты думаешь, он продаст? – спросил Исаак.
– Да, он так говорил. Он уж отпустил работника. Да, можно сказать, деликатный и мудреный человек этот Аронсен! Отпускает работника, который мог бы заготовить ему на зиму дрова и свозить сено на собственной лошади, но оставляет доверенного. А это правда, он сейчас не выручает в день и одной кроны, потому что у него нет товаров в лавке, ну тогда на что же ему доверенный? Разве что для гордости и величия: вот, мол, у него за конторской стоит человек и пишет в больших книгах. Ха-ха-ха, нет, он просто– напросто малость помешался, этот Аронсен!
Трое мужчин работают до обеда, закусывают из своих котомок и некоторое время беседуют. У них есть, о чем поговорить, полевые и хуторские горести и радости, это не мелочь, но они обсуждают их здраво, они спокойны, нервы их не издерганы и они не делают того, что не следует. Вот подходит осень, леса смолкают, стоят горы, стоит солнце, вечером зажгутся луна и звезды, все прочно и твердо, полно ласки, как нежное объятие. Здесь людям есть когда отдохнуть на вереске, подложив под голову руку вместо подушки.
Фредрик рассказывает про Брейдаблик: он там еще немного сделал.
– Нет, – говорит Исаак, – ты уж много наработал, я видел, когда проходил мимо.
Эта похвала от старейшего в округе, от самого великана, радует Фредрика, он почтительно спрашивает:
– Вы находите? Нет, потом будет лучше. В этом году было много помех, пришлось проконопатить избу, она протекала и совсем разваливалась, сломать и поставить заново сеновал, хлев был чересчур мал, у меня ведь корова и телка, а у Бреде не было, – горделиво говорит Фредрик.
– Нравится тебе здесь? – спрашивает Исаак.
– Да, нравится, и жене тоже нравится, почему же не нравится? Место у нас открытое, видно и вверх и вниз по дороге. Рощица за постройками очень красивая, там березы и вербы, я посажу еще по ту сторону двора, если успею.
Просто удивительно, до чего болото просохло только с весны, как я прокопал его, интересно, что-то на нем нынче вырастет! Как же не нравится? Раз у нас с женой есть и дом, и свой угол, и земля?
– Так, а разве вас только двое и будет? – лукаво спрашивает Сиверт.
– Нет, знаешь, может случиться, что будет и больше, – весело отвечает Фредрик. – А раз уж мы заговорили о том, хорошо ли нам здесь живется, так я скажу, что никогда жена моя не толстела так, как теперь.
Они работают до вечера; изредка распрямляют спины и переговариваются:
– Что ж, так ты и не достал табаку? – спрашивает Сиверт.
– Нет, да это-то мне все равно, – отвечает Фредрик. – Я ведь не курю.
– Не куришь?
– Нет. А мне просто хотелось зайти к Аронсену и послушать, что он скажет.
Оба проказника захохотали.
На обратном пути домой отец и сын по обыкновению молчаливы, но Исаак надумал что-то и говорит:
– Послушай, Сиверт.
– Что? – отзывается Сиверт.
– Да нет, ничего.
Они идут долго, потом отец опять заговаривает:
– Как же Аронсен может торговать, когда у него нет товаров?
– Да, – отвечает Сиверт. – Но и людей-то здесь не так много, чтоб для них держать товары.
– Ну, ты так думаешь? Да, да, наверное оно так! Сиверт немножко удивляется этим словам. Отец продолжает:
– Здесь всего восемь хуторов, но может быть гораздо больше. Да нет, не знаю.
Сиверт дивится еще больше: о чем думает отец? Ни о чем? Отец с сыном опять идут долго и почти доходят до дому.
– Гм. Как думаешь, сколько Аронсен запросит за свой участок? – спрашивает старик.
– Вот оно что! – отвечает Сиверт. – Ты хочешь купить? – спрашивает он шутки ради. Но вдруг его сразу осеняет, куда клонит отец: старик думает об Елисее.
О, наверное он никогда не забывал о нем, а думал так же упорно, как мать, только по-своему, ближе к земле, ближе и к Селланро.
– Цена наверно сходная, – говорит тогда Сиверт.
Из этих слов Сиверта отец заключает, что его поняли, и, словно испугавшись своей чрезмерной откровенности, сейчас же переводит на другое и говорит о починке дороги, о том, как хорошо, что они с нею развязались.
Дня два Сиверт с матерью присаживались друг к дружке, совещались, шушукались и даже написали письмо; а в субботу Сиверту вдруг надумалось пойти в село.
– Зачем это тебе опять понадобилось в село, только трепать подметки? – спросил с досадой отец, – и лицо у него было неестественно сердитое: он отлично понял, что Сиверт собрался на почту.
– Хочу пойти в церковь, – ответил Сиверт. Лучшей причины не подыскать, сказал отец: – Да уж за чем ни на есть!
Но если Сиверт собрался в церковь, так пусть запряжет лошадь и возьмет с собой маленькую Ревекку. Маленькой Ревекке можно доставить это удовольствие в первый раз в жизни; она была такая умница, помогала отгонять коров от турнепса, и, вообще, была для всех на хуторе, что солнышко в небе. Запрягли телегу, Ревекке дали в провожатые Иенсину, чему Сиверт не противился.
Пока они ездят, на хутор неожиданно является доверенный из «Великого».
Что случилось? Да ничего, просто пришел пешком некий доверенный, некий Андресен, он направляется в скалы, хозяин послал его… Только и всего. Это событие не вызывает среди жителей Селланро никакой особой суматохи, это не то, что в былые дни, когда гость представлял редкое зрелище на хуторе, и Ингер приходила в большее или меньшее волнение. Нет, Ингер опять ушла в себя и притихла.
Необыкновенная вещь этот молитвенник, прямо путеводная звезда, рука, обвивающая шею! Когда Ингер пришла в разлад с самой собой и заблудилась в ягоднике вывело ее на путь воспоминание о горенке и о молитвеннике; сейчас она опять сосредоточенна и богобоязненна. Она вспоминает давние годы, когда, бывало, за шитьем уколет палец иглой и скажет: Черт! Этому она научилась от своих товарок за большим портняжным столом. А теперь уколется до крови, и высасывает кровь молча. Немало требуется борьбы с собой, чтоб так перемениться. А Ингер пошла еще дальше. Когда все рабочие ушли и каменный скотный двор был готов, а хутор опять опустел и затих, Ингер очень мучилась, много плакала и страдала. Она никого не винила в своем отчаянии, кроме себя самой, и была полна смирения. Поговорить бы с Исааком и облегчить свою душу! Но в Селланро никогда не водилось, чтобы кто-нибудь говорил о своих чувствах и в чем-либо каялся. И потому она только необыкновенно ласково звала мужа обедать и ужинать, а если он бывал не дома, шла к нему, а не кричала с порога, по вечерам же осматривала его платье и прикрепляла пуговицы. Но Ингер пошла и еще дальше. Однажды ночью она приподнялась на локте и сказала мужу:
– Послушай, Исаак!
– Чего тебе? – спросил Исаак.
– А ты не спишь?
– Ну?
– Нет, ничего, – говорит Ингер. – А только я была не такая, как надо.
– Чего? – спрашивает Исаак. Он не понял и тоже приподнялся на локте.
Они стали разговаривать лежа. Она все-таки отличная женщина, и на сердце у нее тяжело:
– Я была для тебя не такою, как надо, – говорит она. – Мне так жалко!
Эти простые слова умиляют его, умиляют мельничный жернов: ему хочется утешить Ингер, он не понимает, в чем собственно дело, понимает только, что другой такой, как она, нет.
– Об этом тебе нечего плакать, – говорит Исаак, – никто не бывает таким, как надо.
– Ах! Нет, нет, – с благодарностью отвечает она.
О, у Исаака были такие здравые понятия о вещах, он умел выпрямить, где что покосится. Кто из нас таков, каким бы должен быть? Исаак был прав; даже бог сердца, который ведь все-таки бог, пускается на приключения, и мы видим, какой он буян: один день он зарывается в груду роз, облизывается и все помнит, а на следующий день он занозил ногу шипом и вытаскивает его с гримасой отчаяния. Что же, умирает он от этого? Ничего подобного, остается таким же, как был. Нечего сказать, хорошо бы было, если б он умер!
Обошлось дело и с Ингер, она пережила свое горе, но осталась верна своим благочестивым размышлениям и находит в них верное утешение. Ингер неизменно прилежна, терпелива и добра, она ставит Исаака выше всех других мужчин и смотрит на все его глазами. Разумеется, с виду он не щеголь и не певун, но он еще хоть куда, ха! Спросите-ка ее! И опять подтверждается, что набожность и нетребовательность – большое благо.