* * *
Валя Петрухин имел внешность, для тех лет мало соответствующую научному званию доктора физико-математических наук: широкоплечий, в неизменном свитере домашней вязки, с длинными растрепанными волосами и всклокоченной бородой.
Он иногда отводил Войновича чуть в сторону и рассказывал, не понижая голоса, как его куда-то вызывали и что-то от него требовали и как он эти требования отвергал. Наверное, его дружба с Войновичем не нравилась «компетентным органам», и они сигнализировали об этом Валиному начальству в Дубне, где он работал.
Он тоже играл со мной в шахматы, и игра производила на меня странное впечатление: грамотно разыграв дебют (староиндийскую защиту за черных, королевский гамбит за белых), он какое-то время создавал напряженное противостояние и вдруг начинал сдавать позиции. Таким образом, где-нибудь до середины партии я ощущал в нем равного или даже более сильного противника, а потом он словно начинал игру в поддавки. Трудно понять, чем это было вызвано. А может быть, он просто не выдерживал нервного напряжения?
Валя был очень надежным другом. Если кому-то требовалась помощь, он оказывал ее незамедлительно, будто других забот у него не было. Так, когда на балтеровской даче потек расширительный бак для воды, он чуть ли не через день прислал из Дубны новый бак из нержавеющей стали, который стоит и по сей день. Однажды я возвращался из Малеевки в его машине, и он затеял по дороге разговор о политической пассивности соотечественников. Я признался, что тоже не рвусь публично демонстрировать свое неприятие советской власти, потому что боюсь остаться без работы (в лучшем случае!) и обречь семью на нужду и унижения. Валя возразил на это:
— Зря ты боишься, найдутся люди, которые помогут.
Сам он был человеком с явно выраженной авантюрной жилкой. Войнович однажды ездил с ним по Кавказу. По дороге в Тбилиси они проезжали Гори, родной город Сталина, и Валя на пари вызвался осквернить памятник умершему коммунистическому вождю. Когда проезжали площадь с памятником, он попросил Володю остановиться в начале ближайшего переулка, не выключая двигатель, и вышел из машины. А дальше, продолжил рассказ Войнович, было следующее:
— Подойдя к памятнику, он начал нервно расхаживать около него взад и вперед. Потом я вдруг увидел, что он садится и снимает штаны. Сделав дело, он бегом побежал к машине. Я рванул с места, и мы мчались, не останавливаясь, до самого Тбилиси.
А Сарновы рассказывали, как Петрухин возил их по Северному Кавказу. Перед поездкой в Гуниб, на родину Шамиля, у него сел аккумулятор. И не просто сел, а полностью вышел из строя. Купить новый было негде. И Валя сказал, что заведется от попутной машины. Так они и поднялись по горному серпантину в Гуниб, на высоту 2000 м от уровня моря. А когда нужно было возвращаться назад, он успокоил обеспокоенных пассажиров тем, что ехать нужно с горы и при свободном спуске вниз машина рано или поздно заведется. Так оно и было на самом деле. Но при спуске с довольно крутого склона с неработающим двигателем Сарновы в течение какого-то времени испытывали не очень приятные ощущения.
На работу и с работы Петрухин ездил разными дорогами.
— Не нужно создавать привыкания к чему-либо, культивировать устойчивые привычки, — объяснял он. — А вдруг окажешься в лагере? И тогда легче будет приспособиться к такой глобальной жизненной перемене…
Вообще он был человеком очень активным, целеустремленным, и ничто как будто не предвещало его трагического конца, пришедшегося окончание восьмидесятых.
* * *
Среди работ Бориса Биргера, доставшихся мне в наследство от Иры и Гали, есть небольшой рисунок с изображением ветвистого дерева, запорошенного снегом. Он сделан шариковой ручкой из окна балтеровского дома в Вертошино. Перед деревом — штакетник ограды с полоской снега на верхней перекладине. Внизу под рисунком надпись: «Милому Вите на память о Малеевке и старом Б.Б. Очень искренне».
Насчет «старого Б.Б.» могу заверить, что это обычное кокетство. Биргеру было тогда около шестидесяти, он был худощав, но очень силен физически. Про таких говорят: жилистый. Мог оторвать меня от земли и удерживать на руках в течение нескольких минут. Однажды мы с ним и еще с кем-то из друзей дома несли через овраг Любу Кабо в ее инвалидном кресле, чтобы она смогла поучаствовать в поминках по Борису Балтеру (пока жива была Галя, мы поминали Бориса каждый год в день его рождения и в день смерти). И основной движущей силой среди несущих Любу был, конечно, Биргер.
Вот только на машине, которую завел в эти годы, ездил он поначалу довольно медленно. Поэтому известие о том, что у въезда в Рузу его оштрафовали за превышение скорости, вызывало улыбку. А дело было в том, что при спуске с горки он слишком разогнался и внизу его остановили гаишники.
Познакомился я с Биргером в его мастерской на Сиреневом бульваре в Измайлово. Это было в 1978 году. Он недавно закончил групповой портрет «Красные бокалы», посвященный памяти Бориса Балтера, и устраивал просмотры для друзей. Ира и Галя пригласили меня пойти с ними.
Чердачное помещение девятиэтажного кирпичного дома было приспособлено для художественных мастерских, одну из которых занимал Биргер. Небольшая комната, освещение верхнее — фонарь в крыше, окна не было. Биргер показал и другие, более ранние работы, в частности, портреты Майи Аксеновой (тогда еще Кармен), Валентина и Татьяны Непомнящих, своей молодой жены Наташи Биргер и групповой портрет «Маскарад», где себя изобразил в шутовском колпаке с погремушками. Его работы, полузаговорщицкая обстановка просмотра с демонстративным запиранием двери произвели на меня сильное впечатление, которое тогда же, как говорится, по свежим следам, отразилось в стихотворении:
Держат высь фонаря переплеты,
Зимний свет не силен, но глубок.
Открывает художник работы —
Все собрались, и дверь на замок.
Приглушенные сумраком краски,
Приглушенных раздумий венец —
Откровение, грустная сказка
Для изломанных былью сердец.
Этих судеб кривых вереница,
Коим ведомы крест и костер,
Эти внутрь обращенные лица —
Сумасшедшему дню приговор.
Тридевятого века заложник,
В эти дни залетев налегке,
Средь прекрасных изгоев художник
Сам сидит в шутовском колпаке.
Хороши эти вещи иль плохи —
Пусть решает сановный дурак.
Только, кажется, привкус эпохи
Ощутить удалось на губах.
Тощ художник, но глаз его молод.
Темень зимнего дня серебря,
Снег летит на юродивый город,
Снег летит на стекло фонаря…
Стихотворение это, как и стихи, посвященные Войновичу, конечно, не могло быть тогда напечатано.
* * *
Потом я еще не раз бывал в мастерской Биргера. Он писал портрет Иры и почему-то стал звать меня к себе в те вечера, когда она позировала. Я приезжал к окончанию сеанса, и потом, после небольшого чаепития, мы уезжали все вместе. А иногда, приехав к нему, я узнавал, что и она должна скоро приехать. В чем тут было дело, я не понимал и не понял до сих пор.
Уход из мастерской сопровождался определенным ритуалом. Нужно было присесть на минуту, во время которой Биргер сосредоточенно обдумывал, не забыл ли чего сделать перед уходом. Проверял, где ключи от мастерской и от дома, выключен ли электрочайник и т. п.