Литмир - Электронная Библиотека

Изучила она. Неделя — и она читает меня, как я её. Только у неё на лбу бегущая строка, а у меня, выходит, морщинка. Тоже мне, конспиратор с семилетним стажем.

— Думаю о плохом, — соглашаюсь. — О том, что суп с кипятком — это преступление против человечности. Статью не назову, но она должна быть.

Она фыркает. Смеётся. Прячет лицо у меня в шее — тёплое дыхание, щекотные волосы, серебряная цепочка холодит мне подбородок.

Я вношу её в дом. Ногой закрываю дверь.

Одна ночь и один день, Романов.

Работаем.

Глава 36

Глава 36

Глава 36

Алёна

Он топит баню.

Я понимаю это ещё до того, как вижу дым над деревянной постройкой, — по звукам. По тому, как хлопает дверь предбанника, как стучит колун по чурбакам, как гремит ковш о бак с водой. Я стою у окна кухни с чашкой чая, из которой так и не сделала ни глотка, и смотрю, как он ходит через двор — с охапкой дров, в одной футболке, хотя вечер уже прохладный.

Весь день он был странный. Утром вернулся из своей поездки — рано, я даже книжку не успела дочитать, которую честно не читала, — а потом до вечера был какой-то... сосредоточенный. Как будто внутри него работал невидимый механизм, который что-то считал, взвешивал, раскладывал. Морщинка между бровей не разглаживалась, сколько бы я по ней ни водила пальцем.

А сейчас он топит баню.

И у меня внутри всё сжимается — не от страха. От предчувствия.

Дверь хлопает, и Романов заходит в дом. От него пахнет дымом — тем самым дымом, который две недели назад вогнал бы меня в панику, а теперь пахнет просто им. Берёзой, смолой, вечером.

— Баня через час, — говорит он, стягивая футболку через голову прямо в прихожей. — Идёшь со мной.

Не «пойдёшь?». Не «хочешь?». Утверждение. Как всегда у него — приказ, команда, констатация факта.

Но я поднимаю глаза — и вижу.

Глаза у него — не командирские. Глаза у него ждут. В серо-голубой радужке с серыми крапинками, которую я уже выучила наизусть, стоит вопрос. Настоящий, живой, почти беззащитный вопрос, который он никогда, ни за что не произнесёт вслух, потому что он Романов, а Романов не спрашивает.

Идёшь со мной?

И я понимаю, о чём он спрашивает на самом деле. Не про баню. Совсем не про баню.

В прошлый раз он затащил меня туда силой — мокрую, полумёртвую от холода, трясущуюся. Раздевал против воли, а я верещала про домогательство и пыталась оттолкнуть его ватными руками. Тогда я его боялась.

Сейчас — нет.

Сейчас я боюсь только одного: что у меня не хватит смелости кивнуть.

— Хорошо, — говорю.

Тихо. Почти шёпотом. И чувствую, как загораются щёки — сразу, мгновенно, по полной программе, до ушей, до шеи. Проклятые сосуды. Бабушка, ну почему ты наградила меня именно этим...

А у него ломается лицо.

По-другому не скажешь. Вот только что оно было обычное — жёсткое, собранное, с желваками, — и вдруг что-то в нём сдвигается. Как будто внутри отпустили какую-то пружину, которая была натянута очень давно и очень туго. Он смотрит на меня три секунды — долгих, звенящих, — а потом коротко кивает, разворачивается и уходит наверх.

— Полотенца возьми, — доносится с лестницы. Голос хриплее обычного. — Два.

Я стою посреди кухни с остывшим чаем и слушаю, как колотится моё сердце.

Молодец, Одинцова. Ты только что сказала «да». И вы оба прекрасно поняли, на что именно.

Час — это очень мало и бесконечно много одновременно.

Я успеваю принять душ, хотя это глупо — мы же идём в баню. Успеваю три раза передумать и два раза передумать обратно. Успеваю посмотреть на себя в маленькое зеркало в ванной — растрёпанная, глазастая, с цепочкой на шее — и сказать своему отражению: «Только попробуй сейчас струсить».

Отражение смотрит на меня оленьими глазами и явно собирается струсить.

Когда я выхожу во двор, уже темнеет. Небо над лесом — сиреневое с розовым подбоем, первая звезда висит над соснами, как приколотая. Из трубы бани идёт дым, ровный, спокойный, и окошко светится жёлтым.

Илья ждёт меня на ступеньках. Смотрит, как я иду через двор — босиком по остывающей траве, с полотенцами, прижатыми к груди, как щит, — и не говорит ни слова. Просто открывает передо мной дверь.

В предбаннике тепло и пахнет распаренным деревом. Тот самый предбанник. Та самая скамейка, на которой я сидела две недели назад, мокрая и перепуганная, а он стаскивал с меня одежду и шептал на ухо страшные вещи, от которых у меня до сих пор внизу живота горячо.

«Что мне мешало открыть дверь, прижать тебя грудью к стеклу, войти сзади и трахнуть?»

Я тогда чуть не умерла от ужаса.

А сейчас стою в этом же предбаннике, и от воспоминания о тех словах у меня подгибаются колени. Совсем не от ужаса.

— Раздевайся, — говорит Романов. И добавляет, стягивая футболку: — Сама. В этот раз — сама.

И отворачивается. Даёт мне возможность. Даёт мне выбор — тот самый, которого не давал тогда.

Пальцы у меня дрожат, когда я берусь за край футболки. Его футболки — я живу в его футболках уже вторую неделю, у меня, кажется, скоро своей одежды в принципе не останется, и я не против. Стягиваю через голову. Потом — всё остальное, вещь за вещью, слыша собственное сердце и его дыхание за спиной — ровное, слишком ровное, старательно ровное.

Он тоже раздевается. Я слышу.

— Готова? — спрашивает он, не оборачиваясь.

— Н-нет.

— Заикаешься.

— Т-ты издеваешься?

— Ага, — в голосе слышна усмешка. — Полотенце намотай, горе. И заходи. Я первый.

Он проходит мимо меня в парилку — и я на секунду вижу его всего, в тусклом свете лампочки: широченная спина, шрамы, армейский жетон на цепочке, — и у меня пересыхает во рту. Дверь парилки закрывается. Я стою одна, замотанная в полотенце по подмышки, и дышу.

Вдох. Выдох. Как он учил.

Захожу.

Жар обнимает сразу — плотный, душистый, берёзовый. На камнях шипит вода, под потолком плавает пар, и в этом паре, на нижней ступеньке, сидит Илья — с полотенцем на бёдрах, расслабленный, огромный, с каплями на плечах.

— Садись, — хлопает рядом с собой. — Не бойся, градус для тебя убавил. Нежная ты у меня.

У меня.

Он роняет эти слова походя, между делом, как роняет всё важное — будто случайно. А у меня они падают внутрь и разгораются там, как угли.

Я сажусь рядом. Дерево горячее, гладкое. Пар пахнет вениками и смолой, и через минуту тело начинает плавиться — мышцы, кости, мысли, всё становится мягким и тягучим.

— Спину давай, — Романов берёт мочалку, ковш, плещет тёплой водой. — Повернись.

И начинает меня мыть.

Господи.

Никто и никогда не мыл мне спину. Вообще никто и никогда не делал со мной ничего подобного — медленного, обстоятельного, бытового и интимного одновременно. Его ладонь с мочалкой идёт по моим лопаткам — неторопливо, с нажимом, кругами, — и я закрываю глаза, потому что смотреть на мир с такими ощущениями невозможно, мир мешает.

— Худая, — ворчит он себе под нос, проходясь по моим рёбрам. — Кормишь тебя, кормишь...

— Не в коня корм, — бормочу я. — Ты сам говорил.

— Говорил, — соглашается. Ладонь спускается ниже, к пояснице, и там замедляется. — Не ёрзай.

— Я не ёрзаю.

— Ёрзаешь.

Я ёрзаю. Потому что от каждого движения его руки по позвоночнику стекает горячая волна и собирается внизу живота, и полотенце на мне вдруг начинает казаться лишним, тяжёлым, глупым — и одновременно единственной защитой, за которую я цепляюсь.

Вода льётся по спине, смывая пену. Потом — его ладонь. Уже без мочалки. Просто ладонь — широкая, шершавая, знакомая до последней мозоли — проходит от моей шеи вниз, вдоль позвоночника, медленно, как будто он не моет меня, а читает. И на пояснице останавливается.

— Всё, — говорит хрипло. — Чистая.

Я поворачиваюсь.

И вот тут со мной происходит что-то, чего я сама от себя не ожидала.

Он сидит напротив — распаренный, влажный, с каплями, которые скатываются по его груди вниз, по рельефу мышц, к кромке полотенца. Точно так же, как в то первое утро, когда он вышел из душа, а я, дура, считавшая его братом, стирала эти капли ладонью и не понимала, что со мной творится. Не понимала, почему от прикосновения к его коже у меня внутри становится горячо. Не понимала, чего хочу.

41
{"b":"977805","o":1}