В феврале, на катере и потом на тёмной улице, она была в пальто и я, честно говоря, помнил её как силуэт с лицом. А тут — рабочий комбинезон на лямках поверх тонкой блузки, рукава закатаны выше локтя, и всё это подпоясано так, что не оставляло простора воображению.
Оказалась она тоньше, чем я думал, и при этом совсем не хрупкой. Высокая грудь, плечи развёрнуты, спина прямая. Руки открытые до локтя, в белильных разводах. Я еще раз посмотрел на грудь, сглотнул слюну.
Я тут же одёрнул себя. Митинг, товарищ командир. Речь о положении трудящихся женщин Запада… А я тут весеннего кота изображаю…
Ага. Очень мне сейчас важно положение трудящихся женщин Запада.
Я поднял руку и помахал. Зоя увидела меня, ахнула. Лицо у неё сделалось совершенно детское, с улыбкой.
И она начала протискиваться ко мне.
Прошла шагов десять — и тут её перехватили. Чернявый парень в кепке, крепко взял за локоть.
— Тихославская! Ты куда?
— Меня ждут… — она обернулась ко мне
— А выступать? Ты третья в списке!
— Так я…
— Пошли, пошли, уже вторая выступающая заканчивает.
И потащил её к столу.
Зоя оглянулась на меня через плечо, сделала лицо страдальческое и виноватое одновременно, развела руками — и пропала за спинами.
Через минуту она стояла за столом под кумачом.
— Товарищи!
Голос у неё оказался громче, чем я ожидал.
— Товарищи, я коротко. Тут говорили про капиталистов, всё правильно. А я хочу сказать про нас.
Она помолчала.
— Восемнадцать лет назад, в этот самый день, в Петрограде женщины вышли на улицу. Работницы с текстильных фабрик, из Выборгского района. Голодные, злые, с детьми на руках. Мужья на фронте, хлеба нет, и обещают, что завтра будет ещё меньше. Их никто не звал, товарищи. Ни партия, ни комитеты.
По толпе прошло движение. Говорила Зоя не по бумажке, интересно.
— А они не стали ждать. Они бросили станки и пошли по улицам, и кричали два слова: хлеба и мира. И заходили в соседние цеха, и стучали в окна, и звали мужчин: выходите. И мужчины тоже вышли. Через день бастовал весь Петроград, двести тысяч человек. Через четыре дня солдаты перестали стрелять в народ. А через неделю не стало царя. Он отрекся!
Она перевела дыхание.
— Вот и всё, товарищи. Революция началась не с речей и не с прокламаций. Она началась с того, что бабы пошли за хлебом. И поэтому этот день — восьмое марта — наш не потому, что нам его подарили. А потому, что мы его сами взяли.
Секунды две было тихо.
А потом проход между корпусами взорвался.
Аплодировали так, как не хлопали даме в жакете, — с криком, со свистом. Мужики хлопали тоже, и громче всех — те самые двое, что таскали рулон холста.
Присутствие при массовом эмоциональном подъёме. Получен эффект «Общий подъём» (12 часов): расположение окружающих повышено, сопротивление просьбам снижено.
Внимание: эффект действует на всех присутствующих.
Ну да. Баф действует на всех.
Я стоял в толпе, хлопал вместе со всеми и думал ровно одно.
Что она сейчас сказала со стола под кумачом довольно крамольную по нынешним временам вещь — что февральскую революцию устроили женщины, без особых политических лозунгов и программ.
* * *
Толпа расходилась медленно, гудя и переговариваясь. В толпе обсуждали вопрос — что было бы, если бы царь не отрекся. Ох, зря Зоя напомнила народу эту мысль. Так и до обратного дебафа недалеко. Дама в жакете что-то говорила чернявому у стола — коротко и, судя по лицу, не самое приятное. Кто-то тянул Зою за рукав, кто-то хлопал по плечу, а она отбивалась и высматривала меня поверх голов.
Наконец начала протискиваться и добралась.
Встала передо мной — маленькая, взъерошенная, ещё горячая после трибуны, — и посмотрела снизу вверх.
— Приехал.
— Приехал.
— А я не верила…
— Ну и зря! Куда пойдем? — я протянул ей подснежники
— Ой, какая прелесть. Настоящие… Коля, они же живые ещё, гляди, не помялись даже. — Она подняла на меня глаза. — Мне цветов лет пять никто не дарил. Правда. Мама говорит: цветы — это блажь, деньги на ветер, лучше бы чего в дом.
— Мама у тебя строгая.
— Мама у меня практичная. — Зоя сунула нос в подснежники. — Почти не пахнут!
— Рекламации отправляйте в третий цех, начальнику отдела реквизита товарищу Петрову.
Тихославская засмеялась, взяла меня под руку.
— Он Емельянов. Смешно пошутил. Пойдем, покажу тебе своё хозяйство.
Мы пошли через двор, и она сразу затараторила — от смущения, а может, просто такая уж была говорушка.
— Мы сейчас на Маслюкова работаем, целый павильон оформили ему под фильм. Ты хату видел? Ну вот, это наше, фильм «Дочь партизана». То есть хата не совсем моя, дом Худяков делал, я стену расписывала и печку. Печку, между прочим, три раза переделывали. Режиссёр говорит: не так, не подходит. А как так? Он сам не знает, чего хочет. Я ему говорю: Алексей Семенович, вы мне покажите картинку, я нарисую. А он: не в картинке дело, дело в правде жизни!
— И чем кончилось?
— Тем, что я поехала в Беляевку, в село, и три дня рисовала настоящие печки. И у тётки одной срисовала — с трещиной такой, наискось. Привезла, показала. Он посмотрел и говорит: вот это правда. — Зоя фыркнула.
— Он прав, между прочим. Чем лучше и правдоподобнее детали, тем лучше фильм. Да и любое творческое произведение. Хоть роман, хоть спектакль.
— Да я знаю, что прав, — вздохнула она. — Мороки много
Мы прошли мимо гипсовых голов под навесом.
— А это что за компания?
— А это Тарасы Григорьевичи, — сказала Зоя буднично. — Шевченки. Для какой-то картины лепили, отлили тридцать штук, картину закрыли. Теперь лежат.
Цех декораций оказался длинным сараем, пристроенным к павильону: верстаки, банки, доски, рулоны холста, запах клея и олифы такой густой, что резало глаза. В глубине была выгорожена дощатыми перегородками комнатка — стол, две табуретки, шкаф с образцами красок, электрическая плитка на кирпиче.
И ни души.
— Все ушли, — сказала Зоя, оглядываясь. — После митинга у нас сегодня короткий день. Начальство расщедрилось.
Она отодвинула с угла стола эскизы и банку с кистями, поставила подснежники в мензурку с водой, включила плитку, водрузила чайник.
Я снял шинель, начал выкладывать из свертка все, что накупил.
Балык. Шоколад. И бутылку.
Зоя посмотрела на всё это молча. Потом села на табуретку.
— Николай.
— Что?
— Ты ограбил кого?
— Оклад получил.
— Какой же у тебя оклад⁈. — Она взяла бутылку двумя руками, повернула к свету, прочла этикетку и осторожно поставила обратно на стол, как ставят на место чужое. — Коля, ты понимаешь, что я такое пила один раз в жизни? На свадьбе у двоюродной сестры, в двадцать девятом, и то по полглотка.
— Значит, наступил твой второй счастливый раз!
— У меня и бокалов то нет тут…
— Не вижу трудностей, пойдет любая емкость — я снял фольгу, размотал проволочку, а Зоя вжала голову в плечи и заранее зажмурилась.
Хлопнуло. Она взвизгнула и счастливо засмеялась.
Пили из мензурок — других сосудов в цехе декораций не водилось, — и это было единственно правильно.
— За что?
— За восьмое марта, — сказала Зоя. — За то, что бабы пошли за хлебом.
Мы чокнулись стеклом о стекло.
Шампанское оказалось кисловатым, живым, ударило в нос, и Зоя фыркнула и вытерла глаза тыльной стороной ладони, оставив на скуле белильную полоску.
Я вытер ее, и это создало какую-то искру-заряд между нами. Зоя сильно покраснела, одним глотком допила шампанское. Пришлось разливать снова. Пока возился с мензурками узнал, что на самом деле девушка не только художник-оформитель, но еще и плотник, маляр в одном лице, потому что главное не нарисовать, а сделать так, чтобы в кадре выглядело настоящим, а вблизи пусть хоть из мешковины. Про то, что фактуру дерева она делает жёсткой щёткой и потом лессирует — чтобы не значило это слово — и что старую стену вообще проще состарить пылью, чем краской. Про то, что в прошлом году они строили пароход — директор картины не дал денег на натурные съемки в порту — и он развалился на второй съёмочный день, потому что кто-то украл со стапеля доски. Про то, что мама хочет, чтобы она шла в чертёжницы, потому что там оклад и порядок, а тут вечно грязная и приходишь в девять вечера.