Литмир - Электронная Библиотека

Достигнутый предел. Действующее вещество из культуральной жидкости не выделено. При попытках концентрирования нагреванием активность утрачивается полностью. Стабильность фильтрата не превышает трёх-четырёх суток при хранении на холоде. Опыты на животных не проводились: отсутствует материал требуемой чистоты и в требуемом количестве.

Оценка: работа на уровне зарубежных публикаций 1929–1932 гг. Дальнейшее продвижение без химика-органика, вакуумного оборудования и штатного финансирования маловероятно. Требуется выделение направления на уровне научной группы микробиологического института.

Личное. Проживает одна. Со слов осведомителя по месту жительства: «стала тихая, вечерами все время дома».

Я дочитал и некоторое время смотрел в одну точку.

Дело прекращено. Не вызывают. Это было главное, и от этого отпустило что-то, что сжимало меня, оказывается, все полтора месяца, — я даже не сознавал, насколько.

И у меня помимо дипломатии, есть еще одна тема для радиограммы Сталину. Двадцать три образца. Она, значит, полтора месяца собирала плесень по всему городу — с хлеба, с фруктов, со стен в подвале, — потом высеевала, изучала и нашла перспективный штамм!

— Кинофабрика! — объявил кондуктор.

Глава 15

Дед на проходной был из тех, кого ставят охранять не от врагов, а от беспорядка: железнодорожная фуражка без кокарды, чернильница, амбарная книга и полная невозмутимость. Он оглядел меня с ног до головы, невозмутимо произнес:

— Удостоверение.

Я подал. Дедок его раскрыл, посмотрел еще раз на меня, потом в книгу, обмакнул перо и стал переписывать — медленно, буква за буквой, шевеля губами: Ковалёв Николай Петрович, командир взвода, Кировский стрелковый полк.

— К кому?

— К Тихославской. В цех декораций.

— Цех декораций. — Он вывел и это, промокнул. — Прямо по аллее, потом направо, где корпуса. Спросите там.

И всё. Сверток под мышкой его не заинтересовал, зачем краскому декораторша тоже. Сколько он тут сидит? Наверняка долго. И каждый день мимо ходят люди в форме белых офицеров, в рясах и в кандалах — тут удивляться быстро перестанешь.

За воротами начиналась территория, устроенная явно не для чужих.

Аллея кончилась через сорок шагов, дальше пошли корпуса — длинные, серые, с окнами в два человеческих роста и с воротами, в которые въехал бы грузовик. Я свернул направо, как было сказано, и через минуту понял, что «спросите там» — совет неисполнимый, потому что спрашивать было не у кого.

Тут никто не ходил. Тут все бежали.

Мимо меня пронеслись двое с рулоном холста на плечах. Потом парень с ведром белил. Наконец, девушка в комбинезоне на лямках протащила за собой на верёвке что-то вроде щита на колесиках с нарисованным окном. Я успел спросить у неё про цех декораций, она махнула рукой куда-то за спину и скрылась. Да… не очень тут приветливые люди работают.

Я пошёл туда, куда махнули, и попал в тупик между корпусами, где под навесом лежали штабелем гипсовые головы. Много. Штук тридцать. Все одинаковые, все усатые, все смотрели в разные стороны.

Дальше был двор с бутафорской телегой, конюшня, из которой пахло совершенно настоящим навозом, и открытые ворота корпуса, откуда шёл свет.

Туда я и заглянул.

И остановился.

Внутри был павильон — огромный, гулкий, тёмный вверху и ослепительно яркий внизу. Под потолком, на решётчатых мостках, висели фонари — здоровенные, чёрные, на кронштейнах, и от них к стенам уходили толстые кабели в тряпичной оплётке. Свет бил вниз, в пятно посреди пустого пола, и в этом пятне стояла хата.

Настоящий украинский дом: белёная стена, соломенная стреха, окошко с наличниками, крыльцо в две ступени, плетень сбоку, у плетня прислонены грабли. Перед крыльцом была насыпана земля, утоптанная, с лужей.

А сбоку все кончалось.

То есть буквально: белёная стена обрывалась, и с изнанки шли доски, распорки, мешки с песком и лестница, на которой сидел, свесив ноги, мужик с папиросой.

Я встал за спинами массовки — человек двадцать в холщовых рубахах, свитках и платках, они толпились в темноте у стены и ждали. Меня никто не заметил: командир так командир, тут ходят и не такие.

Шли съемки и снимали медленно.

Я почему-то думал, что фильмы делают как в кино показано: мотор, поехали, актёры играют. А тут минут десять вообще ничего не происходило. Двое возились с фонарём: один кричал сверху, второй снизу, они меняли какие-то заслонки, потом натягивали марлю на раму, потом сняли марлю и повесили другую. Человек с зеркальным листом ходил по кругу, ловя отражённый свет на крыльцо, и его гоняли то ближе, то дальше — на полшага, ещё на полшага.

Оператор смотрел в аппарат — большой ящик на треноге, с двумя круглыми кассетами наверху, похожими на уши Чебурашки

Режиссёр — сухой мужчина в кепке, надвинутой на глаза, — сидел на перевёрнутом ящике и молчал. Потом вставал, шёл к крыльцу, что-то говорил актрисе, показывал руками, возвращался и снова садился на ящик.

Актриса, женщина лет сорока в платке, выходила из хаты на крыльцо и смотрела вдаль. Просто выходила и смотрела, приложив руку ко лбу козырьком. Они сделали это четыре раза. На пятом режиссёр сказал что-то про руку, и она стала выходить, держась за косяк.

— Тишина! Приготовились!

И вот тут началось то, ради чего, наверное, всё и тягомотилось.

Заорал ассистент, застрекотал мотор, и вся эта разболтанная толпа мгновенно замерла и стала одним организмом. Стало слышно, как гудят фонари. На площадку выбежала конопатая девчушка с хлопушкой, протараторила номер эпизода. Сразу же актриса вышла на крыльцо, взялась за косяк, посмотрела вдаль — и я, глядя из темноты, вдруг увидел не тётку в платке, а жену и мать, у которой кого-то забрали на войну и она не знает, вернётся ли.

Секунд восемь.

— Стоп! Снято!

И всё рассыпалось обратно: заорали, задвигались, кто-то потребовал стремянку, актриса тут же закурила прямо на крыльце, а мужик с папиросой на лестнице за хатой сказал в пространство:

— Ну, слава богу, до ужина снялись.

Восемь секунд из двадцати минут. И это, если подумать, было похоже на стрелковый бой: там тоже сто часов подготовки, а потом патронов хватает на три минуты и все, можно расходиться.

Из павильона я вышел с другой стороны — и попал прямо в толпу.

Народ валил в широкий проход между корпусами, где на крыльце стоял стол, накрытый кумачом, и висел наверху уже знакомая растяжка с лозунгами. Митинг. Ну конечно. Восьмое марта в разгаре.

Меня внесло в толпу и притёрло куда-то в середину, откуда было и не выйти, и не видно толком. Разве что на цыпочки встать… Я плюнул и остался.

За столом говорила женщина — крупная, в жакете, с уверенным голосом человека, который делает это не первый раз.

— … и пока мы с вами, товарищи, строим социализм, женщина Запада остаётся товаром! Да, товарищи, товаром! В Англии, в Германии, во Франции работница получает за один и тот же труд вдвое меньше мужчины. И это они называют равенством! На американских фабриках женщин увольняют, как только они выходят замуж или беременеют, — потому что замужняя работница или сотрудница с ребенком, видите ли, невыгодна хозяину! А фашизм? Фашизм прямо, откровенно, без стеснения загоняет женщину обратно на кухню, к трём немецким «ка»: кухня, дети, церковь! Вот вам их культура! Вот вам их цивилизация!

Толпа хлопала — не то чтобы горячо, но добросовестно.

А я, каюсь, слушал вполуха и разглядывал девушек.

Их тут было много — на кинофабрике вообще, как выяснилось, работает уйма молодых женщин, — и они были совершенно не похожи на тех, кого я видел в Тирасполе. В комбинезонах, в косынках, перепачканные краской и мелом, весёлые, громкие, они переговаривались во время речи, переглядывались, толкали друг друга локтями. Разговоры как и в трамвае про праздничные заказы, про то, где будем отмечать и чем.

И тут я увидел Зою.

Она стояла шагах в тридцати, ближе к столу, — и я узнал её мгновенно. Та самая гордая посадка головы, чуть набок, будто она всё время что-то оценивает, белая до прозрачности кожа, короткие иссиня черные волосы, и все тот же, что и других сотрудниц, кинофабричный комбинезон на лямках, который позволял оценить ее стати.

25
{"b":"976667","o":1}