Литмир - Электронная Библиотека

Отхлебнул вина. Правил написанное, не понимая, зачем, собственно я всё это написал, почему так тянет меня записывать дальше?

Соснин отодвинул дядину тетрадку с уколовшей самого неприязнью.

Неправдоподобно далёкой римской ночью, под красненькое винишко с сыром, Илья Маркович исписал, поди, свеженаполненную чернильницу, недоумевая зачем, чего ради он всё это, воспроизводя ликбезовскую Тирцевскую болтовню, пишет. И – на тебе, теперь Соснин, когда нет времени, своих дел по горло, не понимал какого чёрта он, не находя в себе сил оторваться, читал, читал неявное дядино послание, читал витиеватую гладкопись, читал, что называется, в смешанных чувствах – то с неприязнью, то с упоением. Для них, дяди и Тирца, Италия, судя по всему, вытесняла все мысли, впечатления, не касавшиеся многовекового собрания её искусств, увиденное – было главным для них, им, осчастливленным, благодарным этому смотру высших провлений творческих сил, и говорить больше было не о чем, разве что о греческих истоках древнеримских искусств. Допустим. Италия для двух путешественников в итоге стала главным событием их трагических жизней, он-то сейчас при чём? Какое место в его собственной жизни займёт их давнее счастливое путешествие накануне краха? Тирцевские мысли-слова на миг всего опережали дядины, написанное же самим Ильёй Марковичем намного опередило… Однако между необъяснимыми, навязчивыми идейными влечениями дяди и племянника, разделёнными большим и злым временем, угадывалась ещё какая-то связь… связи не могло не быть… сколько света дают ночами сливающиеся с темнотой чернила…

Илья Маркович писал для него, единственного читателя?

Вздор.

Но почему так задевало, так саднило написанное, хотя речь шла всего-то навсего о старых камнях? Соснину почудилось, что он сам всё это писал, давно… очень давно…

Так давно писал, что забыл?

– Простодушные греки, – то выпячивал, то кривил губы Тирц, – перехитрили не только премудрых теоретиков-римлян вкупе с возрожденческими догматиками, но и нас с вами, покорно вызубривавших канонические заветы, пустили по ложному следу, якобы образно срастив стоечно-балочные конструкции храма со стеновыми. Однако художественный образ и прочность в этой обманной цельности вовсе не слитны, как нас приучали верить, а изощрённо разведены!

Хвост дописанной буквы – точно мелькнула крыса…

И опять я, помалкивая, кивал.

И, зная за собой грех нестрогой логики, я снова и снова дивился поблажкам, которыми себя одаривал Тирц, смешивая зрение с умозрением. Смельчак! Он один давал бой грузной, отяжелелой за века теоретической базе зодчества, один прозревал и рассекречивал истинные умыслы древних лепщиков образов.

Разумеется, эмблематику ордера, этот триумфально покоривший мир треугольник-фронтон на колоннах, он не уподоблял какому-нибудь жабо с воланами, маскирующему плоскую грудь. Нет, нарочитый гнев Тирца оставался вполне возвышенным, ордер вообще не сводился им к ублажавшим взгляд каноническим комбинациям – ордер по-Тирцу предварял и… и исчерпывал храм как поэтическое послание, весть: ордер как связный набор обязательных, вариативно компанующихся каноничных фрагментов являл сразу возникший, замкнутый, воспевавший искусство для искусства язык. И Тирц назидательно выделял главное, повторяя с разрядкой, – сразу возникший: как хотите причину этого внезапного возникновения называйте – божественное ли озарение, укол истины, но – сразу! И нежданно выяснялось, что самодовольно-дидактическая слепота античных, тем паче – ренессансных трактатов, страдала некой догадливостью, если не прозорливостью; ими, безусловно, ощущалось дыхание всеохватной тайны, не зря изучение ордера и спустя века подменяло изучение всей архитектуры. Увы, увы, с тем же успехом, что и алхимики, корпевшие над дымными ретортами с колбами ради рецепта получения золота, истолкователи ордерных тайн искали простые универсалии красоты, чтобы выштамповывать её затем для общего блага.

Тирц передёрнулся злой гримасой; такой же, с какой он обличал российских социалистов.

всемирная учёба по палладианскому букварю

Я надумал всё же попенять Тирцу забавное противоречие – мол, славил связный, гибкий пластический язык, а отказывал в алфавите возжелавшим этот язык усвоить – но Тирц умел читать мысли и парировал ещё не высказанный упрёк. Как и пристало аристократу, он славил, оказывается, индивидуальные языки художников-зодчих, презренные же истолкователи ордера тщились подменять незаёмные языки творцов отнюдь не алфавитами, оставлявшими простор индивидуальному творчеству, но – букварями, обязательными для всех: разве развитие общедоступного языка классических форм вплоть до штукатурно-драничного петербургского классицизма не вело к последовательному урезанию «словарных запасов» зодчих?

И, надо же, с полчаса назад на обочине, когда брюзжал, воротил нос от душка Венеции, мятежный эстет, эпатёр предвидел этот вот поворот беседы. Наспех покаявшись в снобизме, который толкал его срамить запланированные восхищения от встречи с надводным чудом, Тирц, ничуть не смущаясь, уже вовсю нахваливал вкусовую терпимость венецианцев, по контрасту со стилевым единообразием, которое в других местах всё упрямей вменялось зодчеству, как оказалось, неодолимо его притягивавшую. Но это так, к слову. А вот и впрямь нечто любопытное! – Сколько художественных богатств скопила Венеция, из скольких красок сложила подгнивающую мозаику, – увлечённо, но не без подкавыки заговорил Тирц, – а Палладио пренебрегла, не пустила к себе; фасады церквей на островах, пластичные, изобретательные по прорисовке, не в счёт – он-то мечтал о большем, домогался громкой венецианской славы, однако отменнейший мастер-каменщик конкурс на каменный Риальто взамен деревянного, разводного моста, увековеченного кистью Карпаччо, проиграл с треском. И не только из-за того проиграл, что жюри после многолетних дискуссий не пожелало-таки опорами центральной, по-Римски помпезной арки, Большой Канал сужать – утончённые и независимые интриганы-дожи интуитивно опасались несоразмерно-массивных, симметричных палладианских даров и чуть поодаль, в Виченце, держали напористого плодовитого зодчего. Ныне же Виченца, где он терпеливо, не теряя надежд на успех в Венеции, стряпал свои поучительные шедевры, подаётся как дежурное блюдо в экскурсионном меню венецианских окрестностей, там – закармливают Палладио!

Тирц, похоже, нагулял аппетит, пустился в сомнительные параллели между талантливейшим, если не гениальным схематизмом уязвлённого каменщика и грубоватыми изысками итальянской кухни, которая бывала истинно хороша лишь в самых простых, с закусками, неотличимыми от десертов, харчевнях. Он пускал слюни, предвкушая как мы будем вскорости прихлёбывать минестрони, лакомиться пармской ветчиной с дыней и пармезаном.

И как нам удалось потом столько всего съесть, выпить?

Не запомнил, как называлась последняя таверна в Трастевере, куда привёз меня ночью Тирц, и где проговорили мы до рассвета; помню клетку с надутым попугаем, плававшую в папиросном дыму… От фонтана Треви поехали по Пилотта, завернули направо. – Смотрите, сколько жёлтых огней, бог с нами пока. А там, смотрите, голубой огонь в окне, голубой, дрожащий, – Тирц, поторопив извозчика, подался резко вперёд всем корпусом, выбросил руку в сторону, – там притаился дьявол. В темноте, под начинавшимся холодным дождём, переехали по Палатинскому мосту Тибр. – Смотрите, смотрите, сколько на этом берегу дрожащей голубизны, бр-р, и дождь ещё, – от сырости его ревматический артрит обострялся. Я подлил Valpolicella, отрезал ломоть белого, мягкого, чуть подкопчённого сыру. Душераздирающий кошачий концерт во дворе возобновился.

Но – поехали дальше.

– Палладио знал, что такое красота?

– Думал, что знал и, нельзя не признать, в соответствии со знанием своим отлично строил! Беда в том, что творческому самомнению его, словесному и натуральному, в камне вопдощённому, спустя век-другой чересчур уж легко доверились, хотя, – не упустил случая поиронизировать Тирц, – Палладио всего «Четыре книги о зодчестве» сочинил, не «Десять…», как Альберти. Удивительная судьба – вожделенный мостик над венецианским каналом не довелось построить, а монументальнейший мост между ренессансом и классицизмом, перемахнувший через барокко, не подозревая о том, навёл! Античность с ренессансом для классицистов стали ветхим заветом, палладианство – новым!

79
{"b":"976255","o":1}