Литмир - Электронная Библиотека

В густо-зелёной мути взблескивали золотой канителью спинки. Присосалась к стеклу толстыми бледно-жёлтыми губами печальная рыбка; устало шевеля кисейным плавником, взирала на чужой мир.

откровения долгого портретирования

Прыгала, металась кисточка! Плясали точки-мазки… запечатлённое возбуждение, видимый темперамент.

Вспомнился «Автопортрет с патефоном».

Куда подевалась скоропись?

Застылая обстоятельность. Оцепенели тела, предметы, лепившие их мазки. В пространстве, где закупорено время, движение неуместно.

– Бывает, час за часом, день за днём пишешь портрет и всё сиюминутное покидает натуру, выпячивается её постоянство и пишешь уже не характерные черты, которые, утрируясь, остаются в шарже, но отчуждённую от движений-треволнений, затверделую, как барельеф, эмблему характера. Если вдруг модель смахнёт прядь со лба, почешет нос – потеешь от ужаса, неужели ожила? При длительном портретировании, – втолковывал Людочке Художник, – модель утомляется, теряет бдительность, и с лица, словно брошенного в пустоте наедине с собой, невольно сползает надеваемая для других маска: мышцы, не выдержав привычного, но такого не нужного в этой пустоте напряжения, обмякают, внутреннее, сокровенное, то, что обычно прячется от других, всплывает. Потом и модель, привыкшая к своей подвижной маске в зеркале, удивляется-обижается – не похоже, я лучше. Однако облик долго позировавшей модели выбалтывает всю правду о ней, бывает, отшатываешься, будто заглянул в бездну.

– Да-да, – подхватил Шанский, – чем не натурщики, терпеливо позирующие в изнурительно-сложных позах? От тщательного, подробного выписывания фигуры окаменели, изображено, стало быть, не событие, его скульптурное представление. Что? Разве академистам не свойственна театрализованная монументальность? И, – подумал Соснин, – не в сторону ли академистов качнулся Художник, утяжеляя густыми складками голубоватую драпировку?

замри-умри-воскресни

– Помилуйте, Анатолий Львович, – оппонировал Головчинер, пытаясь ущипнуть остриженный почти до основания ус, – вы не хуже меня знаете, что мистика заведомо бессодержательна. Потустороннее окно, что это? Как высказанное вами выше или столь старательно выписанное краской здесь, – опять скептически осмотрел картину, – объективным числом измерить? Я ведь вижу только то, что изображено: двор, театрализованные громилы, которые терзают бледного человека, откровенно взятого напрокат у другого времени. Всё! А гиперболизация, аффектация меня не волнуют – так не бывает.

И всё-таки картина-шарада, – думал Соснин, – фигуры сцеплены в узор, в нём, в узоре, скрыт смысл.

– Несерьёзно, – изогнул бескровную губу Головчинер, – застигнутые врасплох? Остановленные в странных позах, будто в детской игре, а ты разгадывай, что всё это означает? Реалистичные фигуры на первый взгляд, но какие-то вывернутые, словно над анатомией поиздевались: если вытянуть, согнутые руки, ноги получатся непропорционально длинными. Нет, не волнует.

– Но фигуры – суть фигуры иносказания, разыгравшие позами, жестами другую историю, – раздражался Шанский.

А Соснин успокаивался.

так было, так будет

– Ударные слоги располагались по три, понимаете?

– Почему по три?

– Как же, – искренне удивлялся Головчинер, – число три – это начало ритма.

Ничего ужасного и впрямь не творилось.

И ничего принципиально иного не случалось до, не случится после.

Останавливая мгновение, живопись постигала скоротечность разных эпох, искала не исторически точную перспективу, но вневременные начала жизни, их постоянство.

Действие?

Срываются одежды, заносятся кулаки. Но громилы, похоже, разыгрывают, а не вершат расправу.

Точнее: они позируют. И провоцируют созерцать, размышляя взглядом, но не сострадать, сопереживать, кидаться на помощь. Как медленно, томительно медленно бежит соблазнённый азартом расправы мальчик в розовой майке.

Разыгрывали расправу изумительно подобранные по типажам, мастерски скомпанованные натурщики. Олицетворяли они не обобщённую совокупность ударов, толкающую оживлять академически-застылую сцену, реконструировать цепь событий, поспешавших к трагедии, а знаки ударов – не нанесённых, но угрожающих; свёрнутых в головоломный, замешанный на взаимной дополнительности добра и зла конфликт, который не проецируется на экраны рассудка, лишь, упрощения ради, сводится к противостоянию индивида – толпе, художника – обществу.

Ох, негоже растягивать вялым слогом миг зрительно-чувственного, если не сказать – сверхчувственного впечатления, ослепительного, как зигзаг молнии.

Соснина, однако, кольнуло: вот бы развернуть в роман такую картину.

проза как кинонаплыв

За окном шумной завесой упал дождь.

Закатное солнце из-под тучи и – чёрный потоп, буйная тьма.

– Страшно! – покачивалась, обхватив плечи, Милка.

– Только есть одиночество в раме говорящего правду окна, – призвал на помощь беспощадного Ходасевича, блаженно прикрыв глаза, Головчинер.

– Страшно, страшно, – упрямо покачивалась Милка, – страшно.

И чего он, собственно, добивался? – Ха-ха-ха: старушонку чёрт убил – помните? Повторяли по просьбе зрителей, – певуче врубился следователь, – ха-ха, воды глотнёте или в такой холод лучше бы коньячку хотя бы с напёрсток, а?

для разрядки

– В математическом ряду простых чисел выскакивают исключения – 15, 27 и так далее, однако… – Головчинер узурпировал внеочередной тост, – извольте до дна, до дна…

– Теперь позвольте поэтическую викторину навязать почтенному обществу, – Даниил Бенедиктович, требуя внимания, звякнул ножом о тарелку, жёсткие седоватые усы будто подросли над язвительною губой. Послушайте-ка с вниманием:

Санкт-Петербург – узорный иней
Экслибрис беса, может быть…

Или другое:

И ныне: лепет любопытных,
Прах, нагота, крысиный шурк
В книгохранилищах гранитных
И ты уплыл, Санкт-Петербург.

Шанский с шутовской гримаской сожалел, что выпало коротать счастливый железный век в провинциальном книгохранилище, где отсыревшие дома-фолианты догрызают крысы, но Даниил Бенедиктович оставался серьёзным: оцените рифму – не ликург, не демиург, а крысиный шурк, хотя, конечно, уподобление города книгохранилищу для просвещённого уха звучит банально, а вот книге… – Да-да, – кивал с той же гримаской Шанский, – проще и весомее сравнение с книгой, помеченной… да-да, экслибрис беса – мы обитаем в престранной книге…

– Не отвлекайтесь, угадывайте, – давил Головчинер.

Шанский, разумеется, угадал, не обращая внимания на Гошку, недовольно забормотавшего о холодности, бесчеловечности, что в прозе, что в стихах, набоковской красоты, сказал, что угадайку не прочь продолжить:

Я помню чудное мгновение
Невы державное течение
Люблю тебя, Петра творение… – кто сочинил стихотворение?

– Ну, кто, Пушкин, – отмахнулась Людочка.

– Как бы не так, Некрасов! – затрясся радостно Шанский.

– Тебе б только издеваться, – надулась Людочка.

спасительный пятый пункт, истерический крик,
шёпот, плач Милкиной души и путаница воспоминаний,
недоумений, соображений, утверждений,
ими (криком, шёпотом, плачем) вызванных
28
{"b":"976255","o":1}