Литмир - Электронная Библиотека

– Следите за модной литературной порослью? Захлёбываясь, хвалят Пелевина.

– Остроумие и – пустота!

– Браво! А Сорокин…

– Талант… Талант, у многих вызывающий рвоту… вызывающий желудочные реакции на скрупулёзные исследования рухнувшей цивилизации, её мифов и штампов, бытовых и идейных отходов. Сорокин заставляет выблёвывать мерзости, которыми нас, не к ночи вспомнить, Советская Власть и её подсобная литература перекормили. Но…

– Валерий Соломонович Бухтин-Гаковский сравнивает Сорокина с паталогоанатомом, он копается в трупе советской литературы?

– Можно и так сказать, можно. Провокатор-Сорокин каждому из нас помогает уточнять меру своей испорченности.

Шанский медленно пил, поглядывая поверх бокала в камеру.

– Пелевин с Сорокиным – это, Икочка, имена, рождённые внезапной свободой. А я всё о своём, наболевшем. Наше самовлюблённое потёртое поколение бездарно упустило уникальный исторический шанс, данный прозе застойным временем. Вообразите-ка, заявляется в издательство никому неведомый Лев Николаевич и выкладывает рукописи, полное собрание сочинений. Заглянули и – батюшки! – за головы похватались: не прибавить ничего, не убавить! В чудо не верится? Вообразите тогда, что какой-то неизвестный в литературных кругах безнадёжно-больной сварливый старик-бородач, какой-то там яснополянский граф-затворник, уйдя из родового дома умирать, притащил из последних силёнок на платформу богом забытого полустанка неподъёмную котомку аккуратно перебелённых Софьей Андреевной…

– Ну-у, так не бывает, – Ика блеснула вороньим крылом причёски.

чуть-чуть в сторону

Шанский напомнил лотмановскую гипотезу культурного взрыва, мол, всё великое в истории ли, искусстве случается внезапно, как катастрофа. И посыпались горохом слова, слова…

– Почему – катастрофа?

– Потому что внезапные исторические сдвиги – войны, революции – заодно с укладом жизни ломают и свод мировоззренческих представлений, обломки валятся на…

– Как яблоко на макушку Ньютона? Катастрофа – двигатель прогресса?

– Вроде того… хотя понятие прогресса вряд ли уместно…

– Но почему и великое в искусстве зависит от… и что с нами будет, если катастрофы…

– Если бы знать, – пластично развёл руками Шанский и, глядя в глаза Соснину, улыбнулся.

– Это цитата? – насторожилась Ика.

– Чеховский рефрен, – вздохнул Шанский, – на все времена.

– Что с нами было бы, если б знали?

– Мы бы не смогли жить.

– Языки говяжьи заканчиваются… Приглашаем в кулинарный отдел «Самсон»-«Самсунга», попробуйте фирменные зразы… попробуете – полюбите…

– Великое искусство рождается внезапно, в силу катастрофической нежданности обновления. Возьмите рождение готики, ренессанса или барокко… и опять слова запрыгали, покатились, – а обрушение Большого Стиля? Только-только слепили сталинские высотки, вдруг хрущёвский отлуп излишествам, – улыбался Шанский, шумно всасывая слюну, – но в одном вы, Икочка, несомненно правы, всё не бывает сразу, спасибо истории за августовскую революцию, если бы ещё в столах дожидались готовенькими гениальные рукописи, это было бы слишком…

Шанский ошарашивает простым ответом

…да, в беспомощной старческой ярости Толстой готов был уничтожить искусство, как безделушку.

– Зачем вообще…

– Зачем искусство? – переспросил, отпил вина и блаженно улыбнулся Соснину, как если бы приглашал его в свидетели откровения, – этого, Ика, поверьте, никто, кроме меня, на земле не знает, вам одной скажу по секрету – человек ищет иррациональную отдушину. Повседневность требует от нас толстокожести, чтобы нам самим было полегче выжить, но нам внезапно хочется бессмыслицы, не отсутствия смысла – сверхсмысла; хочется достичь до-сознания, прикоснуться к бытийной первооснове и её изнанкам, чтобы хотя бы иллюзорно унизить смерть.

– Нет, это не ответ, поточней и без увёрток скажите – зачем нужно человеку искусство, какой высокий смысл оно несёт?

– А зачем вы живёте, Ика? Какой божественный смысл у жизни, вы знаете? – заискрил глазами, всё ещё улыбаясь Соснину, безжалостный Шанский, – согласно одной обидной гипотезе способность человека мыслить вообще является побочным продуктом эволюции, или, если с антинаучной стороны посмотреть, неким случайным излишеством второпях сотворённого на небесах кумира природы. Утешимся пониманием того, что смысл жизни – жизнь, смысл искусства – искусство, смысл романа – сам роман.

Ика растерянно заморгала. – Как, искусство не объясняет мир?

– Объясняет. При этом, – заразительно засмеялся, – всё явное становится тайным.

Шанский о классическом

– Классика – самое содержательное и самое понятное, ясное из того, что создано искусством? Почему Бродский…

– Классическое восходит к античному идеалу, это – высший, устоявшийся образец, а не верховный, поднятый над другими, стиль, классическое для Бродского было синонимом высокого в искусстве, того, до чего трудно дотянуться. И сказывалась, конечно, акмеистская закваска, на которой и он, благословлённый Анной Андреевной, поднимался. Именно в таком смысле его поэзию можно считать классической. Пожевав язык, Шанский вспомнил. – Бродский как-то назвал Петербург классическим городом, мы вечер проспорили, разводя классическое и классицистское, город-то полистильный, классицизм в него локально вкраплен Кваренги, Стасовым, а цельные и масштабные ансамбли Росси – лишь величественное исключение из правил высокой, заданной фактически свободной структурой, полистилистики: трезубец – барочный, кривизна непрерывных фасадных стен, развёртывающихся вдоль каналов, роднит с городскими образами средневековья…

Шанский о барокко

– Но есть что-то главное, ведущее…

– Петербург, как известно, родился в эпоху барокко и несколько раз им заново вдохновлялся.

– В барокко какой признак можно посчитать главным?

– О, барокко – это скорее порывистая возвышенность творческих настроений и состояний, чем стиль, у барокко, у его дух захватывающих форм-пространств, есть лишь излюбленные символы бесконечности – свет, вода, обелиски.

мгновенный Рим, голоса

За почти бесшумно скользившим пылесосом тянулся свеже-блестевший след – бело-розово-зелёная чересполосица Форума Романо, три золотисто-светлых дворца на Капитолийском холме. Будто б солнце обрызгало… Пылесос, задев блеском театр Марцела, свернул влево, к Тибру.

– Денег куры не клюют? Столько на итальянскую плитку выкинули.

– Сколько ещё «Большой Ларёк» отстегнёт за новую крышу!

на экране справа: герои бронзового века репетируют античный эпос (рабочий момент)

Бездонно-синее небо, синее сияние моря… пышная растительность греческих островов, силуэты которых наслаиваются друг на друга нежной голубизною гор; на переднем плане – живописные вкрапления бело-розовых домишек в вечнозелёный склон. Чуть слева – бухточка с яхтами, глиссерами.

В полотняном креслице – режиссёр, бронзово-загорелый, неотразимо-демократичный: в красной футболке, шортах, сандалиях на босу ногу.

Андрон Сергеевич, испив минералки, даёт последние чёткие указания бронзово-загорелому Одиссею с орлиным взором и приклеенной мочалистой бородой, тот, в тяжёлых боевых доспехах, понимающе мычит по-английски, приседает, так и сяк поднимает меч.

За лепкой образа ревниво следит бронзово-загорелая белокурая и ясноглазая Пенелопа в милом, сплетённом из разноцветных кожаных шнурков, платьице.

Асистент режиссёра, дождавшись знака мэтра, орёт в мегафон, созывает из-под теневого навеса осоловелую массовку: засверкали на солнце рельефные щиты, мечи… море заштриховали пики…

Шанский (отметая небылицы) о великих друзьях-товарищах, о том, как становиться коммивояжёром своего творчества и о почётных посмертных надругательствах, которыми чревата мирская слава
176
{"b":"976255","o":1}