Александра Алексеевна подошла к двери, но и дверь так просто не давалась, нужно было еще открыть ее и в то же время от резкого толчка нужно было устоять на ногах, чтобы ноги не подвели ее, и все это удалось ей сделать, как она и задумала, это была хоть и маленькая, но тоже радость, которую она могла доставить себе пока сама, — вот это для нее было главное… Когда она вернулась в палату, то шла к своей койке совершенно уже изможденная, не находя в себе сил даже на спасительную усмешку, и Александру Алексеевну совсем откровенно заносило по сторонам. Невозможно даже представить, что чувствовал к ней, да и ко всем женщинам сразу, Боря: пронзительную жалость, любовь, сострадание, — и от всех этих чувств у него слегка даже ломило в висках… Казалось, он кожей своей, всем нутром ощущал сейчас единство и родство с женщинами, он преклонялся перед ними, перед их терпеливостью и незащищенностью…
И вот совсем вскоре после этого Боре пришлось решать трудный вопрос, трудный для себя и Лиды. Он сидел за столом — с одной стороны, а с другой стороны сидела лечащий врач: усталые добрые глаза, бледные щеки, слегка виноватая улыбка… Видите ли, дело в том, что жена ваша беременна, ребенок, естественно, развивается, и все здоровое в организме Лиды, несмотря на ее болезнь, направлено на то, чтобы поддерживать развитие ребенка. И когда мы лечим Лиду, пичкаем ее антибиотиками, уколами — организм ради сохранения плода упорно сопротивляется лекарствам. Вырабатывается своеобразный иммунитет, лекарства не действуют, организм защищает ребенка. С другой стороны, нет полной уверенности, что огромное количество лекарств не скажется все-таки на развитии плода. Стопроцентной гарантии нет. Так или иначе, в той или иной форме, а влияние сказывается. Не исключено ненормальное развитие ребенка. И третье, самое главное — ваша жена серьезно больна, сейчас она не может быть матерью. Прежде всего нужно подняться на ноги, выздороветь; арахноидит — болезнь серьезная, с ней шутить нельзя. Наше предложение: отложить с ребенком до более удачного времени. Вы должны решить это сейчас, здесь. Ради здоровья жены вы обязаны сказать: да. Если вы скажете «да», жена послушается вас. Она верит вам…
…В родильное отделение Лиду перевезли на специальных носилках, это было совсем другое здание, и дело оказалось не из легких. Лиду положили в отдельную палату и один день — полностью — совершенно не тревожили: она отлежалась, успокоилась… Боря через окно (палата находилась на первом этаже) переговаривался с ней, спрашивал, не хочет ли она чего-нибудь особенного. Лида лежала головой к окну, она не видела Борю, только слушала его и подолгу обдумывала каждый вопрос, прежде чем сказать обычное: «Нет, Боря, не хочу. Ничего не хочется…» Окно было довольно высоко над землей, ему приходилось вставать на карниз, и когда выходила из дверей сестра, она все время прогоняла его:
— Не думайте, что ей легче от вашего присутствия. Наоборот…
Но он не мог никуда уйти и, слава богу, наконец дождался, когда Лида неожиданно сказала: «Знаешь, Боря, «ромовую бабу» хочется…» Это было любимое ее пирожное; Боря бросился искать его по кулинарным магазинам и, как назло, очень долго ни в одном из магазинов не находил. Но все же нашел, конечно. Главное, он все время боялся, что Лида может расхотеть «бабу», пока он тратит время на ее поиски. Но нет, Лида ела пирожное, как он понял, с охотой. Он видел, она протягивала руку к столику, брала пакет сливок и запивала всякий раз, как немножко откусывала пирожного. Потом она долго-долго, словно в раздумье, разжевывала его и через какое-то время вновь тянулась к сливкам. В этой ее механистичности была для Бори своя отрада: если Лида ест, значит, ей действительно нравится…
На другой день Лиду из палаты увезли, и когда бы Боря ни спросил у дежурной сестры, через час, через два, через три: «Ну как?» — она неизменно отвечала: «Нет, еще не родила». Боря время от времени приходил к женщинам в неврологическое отделение в 226-ю палату, они ни о чем не спрашивали, все было ясно по его лицу. Василька наконец выписали, и он сидел на кровати у Веры Васильевны и не знал, как вести себя, потому что мать все время словно причитала, не поймешь, радуется она или грустит-печалится, что выписали Василька. Теперь уж точно надо Васильку ехать домой, а каково ему будет там без матери, с отцом да сестренкой? Отец пьет, а сестренка — 14 лет — только и знает, что стихи сочинять. Тут было от чего переживать…
Александра Алексеевна вдруг сказала:
— Мне бы вот сейчас домой… Так домой хочется, так вдруг захотелось… — И это было в первый раз, пожалуй, что она так откровенно, с увлажненно блестевшими глазами говорила о доме, заскучала по жизни, с которой, знала она, пришла для нее пора прощаться, господи, господи…
И Тамара Борисовна тоже сказала:
— Что-то там сейчас мой делает… спа-а-ать укладывается… — И вздохнула: — А может… — И в этом «может» вольно им было слышать все, что угодно, от грусти-жалости до сомнения в верности мужей…
К вечеру Лида родила мальчика. Но это уже не имело значения — на пятом месяце жизнь его закончилась, так и не начавшись. Лиду привезли в палату, она уснула глубоким сном, спала вечер, ночь, утро, день, вечер… Лишь к ночи следующего дня пробудилась — захотела есть, проголодалась, бедная, шептал Боря. Ее накормили бульоном (Боря сам ей сварил куриный бульон). Поела она хорошо, но потом ее начало крутить, едва не стошнило. Но нет, ничего, прошло, пронесло. Она лежала с полузакрытыми глазами, руки протянув вдоль тела. Боря звал ее, звал, но она то ли не слышала, то ли сил у нее не было отвечать. Молчала. И непонятно было, не видно, не ощущалось, слышала она его или нет. Слышала. Он это понял тогда, когда она наконец слабым-слабым движением подняла руку и махнула ему: уходи. Или: я устала, уходи. Да, скорей всего она устала. Он не обиделся — обрадовался: ну, слава богу, она слышит его, она знает: он здесь, он — рядом…
На следующее утро Лиду вновь перевезли в неврологическое отделение, в 226-ю палату. Ее положили на прежнее место, она лежала, но не брала теперь Борину руку и свою, не разговаривала ни о чем, а если их взгляды встречались, когда она открывала глаза, он читал в них едва ли не ненависть к себе. Он понимал эту ненависть; он сам себя ненавидел в эти дни. Да, он знал это, понимал эту страшную ловушку: невозможность жизни без любви и невозможность любви без страданий… И ничего теперь, кроме ненависти и отчуждения в глазах любимой, ждать не приходилось… это правда.
И хоть Лида его ненавидела, а он ненавидел себя, им не было уже друг без друга жизни, и это тоже была правда… И потому совсем не случайно, день на третий, в ее глазах, в далекой-далекой глубине, появилась мягкая какая-то насмешливость над ним — это уже, сама того не подозревая, она прощала его, потому что больше всего на свете из всех людей, кто встретился ей в жизни, она любила его. А что такое жизнь ребенка, от которого пришлось отказаться ради спасения Лиды, они еще пока не знали, все это было еще впереди…
Лида сама протянула к нему руку, взяла его ладонь, провела по ней пальцем и сказала с выдохом:
— Боря, как я тебя ненавидела! — И улыбнулась. И в душе его, из глубины, со дна поднялась морозящая кожу волна благодарности и безмерной любви к ней. Что можно сделать для нее? Как помочь? Как вылечить скорей?
— Ка́к я тебя ненавидела… — повторила она словно в задумчивости и улыбнулась уже настоящей, искренней улыбкой — детской и незащищенной, которую он так любил в ней…
И судьба смилостивилась: лекарство начало действовать, и через несколько дней после родов Лида почувствовала себя непривычно хорошо — ни боли в голове, ни беспокойства под сердцем — как странно… и только лишь слабость общая да болит грудь, продолжающая наливаться ненужным уже молоком… Чтобы молоко не скапливалось, Зина, няня, любившая острое словцо, папиросу, а по вечерам — рюмочку-другую вина, перетягивала Лиде грудь полотенцем, и только она одна умела делать это так, что повязка не сбивалась. Как-то Лида сказала Боре: