— Не СверГловск, а СверДловск, — сказала Ната. — Эх ты, не выйдет из тебя краеведа.
— Кого? Кра… кра…
— «Кра, кра…» — передразнила Ната и снова весело рассмеялась, а Вовка снова восторженно и глупо улыбался. — Краевед — это который свой край знает, свою родину. Вот ты и не знаешь ничего. Потому что клопик еще и даже не учишься ни в каком классе.
— Осенью, значит, в школу иду, — важно сказал Вовка.
— Осенью! — усмехнулась Ната. — Не осенью, а через пять дней. Видишь вот пять пальцев? — Она растопырила ладонь. — Раз, два, три, четыре, пять… А я город не видела, — вдруг сказала она с глубокой грустью. — Город хочется повидать. Интересно там, народ разноцветный, машины, асфальт. А вечером фонари горят…
— А вот трамвай зарежет? Знаешь, как там… только и гляди в оба!
— Правила уличного движения надо знать, «зарежет»! Я правила назубок все знаю, улицу переходишь — смотри налево, а потом — направо.
— Налево, направо… сколько помнить-то надо? Беды не миновать…
И снова Ната рассмеялась, потому что вспомнила, как слышала от Вовкиной бабушки не раз: «Беды не миновать…» Нет, Вовка был замечательный парнишка, ни с кем не бывало так весело и смешно, как с ним.
Они поднялись и пошли на рейд, взявшись за руки. Вовка раскачивал ее руку, и это тоже было весело.
В доме начальника рейда играла гармонь, стучали в пляске каблуки. Вовка с Натой медленно проходили мимо, заглядывая в окна: интересно ведь посмотреть, как веселятся взрослые…
3
Все уже было позади: сборы, суматоха, наказы, слова прощания… Вовка стоял на катере и держался за поручни. Пока еще ему не было грустно, а было лишь тревожно.
Бабушка стояла рядом и кивала головой в ответ на мамины слова. Вовка понимал, что она кивает просто так, потому что ветер относил слова и ничего не было слышно. А мама, казалось, говорила что-то важное, повторяла несколько раз одни и те же слова — это было понятно, что одни и те же слова, но какие? Наверно, это только казалось, что слова были важные, слова всегда простые.
Вовка смотрел на мать, на отца, а они смотрели на него, и когда катер отвалил от причала, мама заплакала, а отец сгорбился, и Вовке показалось, что они какие-то старые сейчас, и ему стало страшно и больно. Он эту боль хорошо почувствовал — она по-настоящему колола ему что-то внутри. Он вцепился в поручни и тоже хотел что-нибудь сказать, что-нибудь крикнуть, но ничего не приходило в голову, он только прошептал: «Мама…» В это слово он вложил все, что хотел сказать и что сказать не сумел, это слово и успокоило его, и еще больше встревожило. Он так был сейчас полон этими своими чувствами, что совсем забыл о Нате. Она стояла в стороне от Вовкиных матери и отца и махала на прощание рукой. Катер развернулся, выровнял курс, и рейд потихоньку начал отставать от катера…
— Ишь гуляют как! Весело живут…
Вовка с бабушкой обернулись и увидели старого знакомого, с которым вместе плыли в прошлый раз.
— Ну как, Рыжик, повидал отца? Повидал… — ответил он сам себе.
Была уже ночь, на палубе горели красные сигнальные огни. На рейде пелись песни, заливалась гармонь, игралась свадьба…
— Вот у нас так, — вздохнул мужчина. — Веселиться у нас умеют. А я вас спрошу: есть жизнь на других планетах?
Вовка с бабушкой молчали.
— А я вам отвечу: на других планетах жизни нету.
За поворотом рейд скрылся.
РАССКАЗЫ
ВРЕМЯ ТВОЕЙ ЖИЗНИ
Женщина, которая приснилась Бахолдину, была в белом халате; она наклонилась над ним и сказала, что-то. Бахолдин испугался, зашептал: «Уходи, уходи…», она усмехнулась: «Ну, мы с тобой еще встретимся…» — и ушла. Тут Бахолдина словно толкнули, и он проснулся.
А проснувшись, ничего не увидел вокруг, потому что было темно. Правой рукой Бахолдин потянулся к стулу, где лежали папиросы и спички, но ни спичек, ни папирос там не оказалось. «Ага… — начал думать Бахолдин. — Вон что…» И поневоле вспомнилась женщина, которая приходила к нему во сне: что такое сказала она ему? Ведь он видел, как она наклонилась над ним, видел и помнил, как шевелились ее губы, произнося какие-то слова. Но что это были за слова? О чем? И отчего так тревожно и неспокойно теперь на душе?
Но как ни мучился, как ни напрягал и ни ругал свою память Бахолдин, так ничего и не смог вспомнить.
Еще полежав, он понял, что теперь уже не заснуть. Он вздохнул и сказал себе: ну нет! Встал, подошел к окну и, отворив его, почувствовал влажный и нежный ветер с реки… Вдохнул и раз, и два, и три, и, казалось бы, так хорошо дышать им вечно, чистым и свежим воздухом, но нет — хотелось как раз закурить. «В самом деле, где же папиросы?» Вернулся к стулу, теперь уже различая силуэты предметов в комнате, левой рукой взялся за брюки и встряхнул их крепко — брякнули в коробке спички. Бахолдин застенчиво улыбнулся, быстро вытянул из кармана спички и пачку папирос. «Ведь не выкладывал я вчера ничего, ни спичек, ни папирос этих проклятых…» — подумал он и даже рассмеялся, вспомнив, что женщину, которая приходила к нему во сне, он и обвинил в воровстве…
Каких только снов не видывал Бахолдин за свою жизнь, но этот-то чем так мучителен? Чем так тревожен? А может, женщина сказала ему что-то такое, в чем была отгадка всего трудного в жизни Бахолдина? Отгадка той сложности, в которой он, казалось ему, уже давно запутался.
И он, попыхивая папиросой, начал ходить из одного угла комнаты в другой, но чем больше ходил и думал, тем большее чувствовал неудовлетворение…
Он включил свет, оделся и вышел из комнаты… В коридоре, на стуле у выхода из Дома приезжих, дремал белесый старичок дежурный; когда Бахолдин проходил мимо, он очнулся, зевнул и спросил:
— Куда это вы? Ночь…
— Так… — ответил Бахолдин. — Не спится что-то…
Старичок взглянул на него как бы вопросительно: мол, отчего это может не спаться здоровому, молодому еще мужику? — но вопроса никакого не задал, только вздохнул.
Бахолдин пошел к реке. Он любил бывать в Нижнем-и-Верхнем Поле — широком, по обе стороны от реки раскинувшемся поселке. Сейчас, как и всегда, когда вызывали его из Трех Проток в Нижнее-и-Верхнее Поле — в контору леспромхоза, на совещание или производственное собрание, Бахолдин ощущал в груди какую-то странную, немного с болью, надежду.
Нижнее-и-Верхнее Поле! Кому понять, какое значение, какую сладость могут иметь эти бесхитростные слова! Нижнее-и-Верхнее Поле — это место, откуда за каких-нибудь два — два с половиной часа маленький, тщедушный, но прекрасный «кукурузник» может поднять Бахолдина в небо и унести в невидимую и неслышимую отсюда родную Тюмень.
Бахолдин вдруг закашлялся, бросил папиросу в сторону и огляделся. Ночь над Нижним-и-Верхним Полем, с редкими-редкими звездами, была темна, и тем не менее далеко вокруг было все видно, то есть и лес вдали у горизонта, и река внизу, и на откосе вправо виден был одинокий, огромный кедр, и на воде, у пристани, качались тени катеров, лодчонок и одного РТ. И Бахолдин любил все это, любил не как родину, где родился и где оттого все мило, знаемо и прекрасно, а как чужой, но понятный и прочувствованный до глубины души край… Это и было любовью к тому, чем живешь и где движешься, и где обтекает тебя каждою частью, каждою своей малостью время твоей жизни…
И так вдруг захотелось Бахолдину в Тюмень — к бывшей своей жене Валентине и детям-двойняшкам… так захотелось поделиться с ними ощущением бесценности жизни! Ему, конечно, совсем не хотелось сейчас вспоминать плохое и горькое, что было в их отношениях с женой, да и не та была минута, чтобы вспоминать это… А между тем, почему же он все-таки здесь, далеко от Тюмени, далеко от жены и детей? Не оттого ли, что было ему несладко с Валентиной и что в конце концов он не выдержал, подал на развод. А потом, чтобы забыться и — самое главное — не быть с ней в одном городе, не мучиться ощущением ее постоянного присутствия рядом с ним, — а это было глубокое и действительно мучительное ощущение, — он уехал из Тюмени на рейд Три Протоки и оказался здесь, разумеется, желанным специалистом, и вот уже почти полгода работает на рейде техническим руководителем, техноруком… Но ведь как он любил Валентину, как трудно было ему здесь без нее, одному…