— Тихонов! — приказал Бахолдин. — Поедем с тобой рубить проволоку. Она где у вас?
— А во-он тама!.. Видите, Марк Алексеевич?
— Вот «тама» и нарубим. Заводи мотор.
Протока от реки была отделена длинным песчаным островом, течение здесь было слабое. Лодка шла вперед быстро и легко, и Бахолдин мог спокойно думать. Он хорошо понимал сплотчиков и знал, что если план выполнен, то в последний день не работать — неписаный закон, но в себе самом он ощущал какой-то застой, прелость какую-то, и хотелось ему все это разбить, взбудоражить себя, хотелось движения, работы, трудовой усталости…
И когда врезались носом в песок, Бахолдин принялся за работу неистово и зло, а работа была самая простая, обыденная — клади проволоку на лом, рубай после, с размаху и сильно, топором, неси пучки в лодку и складывай их там. И много нарубили они жгута, так что едва затем спихнули груженую лодку с отмели в воду, но таки спихнули и, чуть не набирая бортами воду, медленно пошли к сетке…
А на сетке Бахолдин сам встал к лебедке, подождал чуть, как набили рукав пиловочником, пустил лебедку, отдал трос и все поторапливал ребят, чтобы побыстрей ровняли лес, а как выровняли его, то с маху двинул рычаг, и лебедка, взревев, сильную слишком дала тросу тягу, и лес, сморщившись, по бревну, по два да по три выскакивать начал из пучка. В сердцах Бахолдин выругался, отдал снова трос, и вновь нужно было ровнять пиловочник, и ребята ловко и точно выровняли его своими баграми, и Бахолдин на этот раз плавно дал тросу силы, и сила потянула за собой лес, сжала его в ровный и отличный пучок. Тут же, не дожидаясь, когда отдохнет и наулыбается технорук, ребята рубанули пару раз топором по жгутам, завели их под пучок, натянули, завязали накрепко, нацарапали на облысевшей сосне номер и дату и крикнули Бахолдину: «Давай!» Он расстопорил рычаг, нетерпеливо рассмеялся и сам теперь крикнул: «Давай!» А потом снова, отчаянный и ловкий, взялся за рычаги…
И такой темп он задал, такую энергию показал, что там, далеко в запани, и чуть ближе — в бункере, и еще ближе — на мостках, взмолились сортировщики и сортировщицы, потому что лес на запани шел сплошной стеной и не успевали они выловить баграми среди карч «шестерки», да «семерки», да «восьмерки», да пиловочник со шпальником, да обоновку, да еще крепеж, да еще и дрова и проч.
Тогда крикнули все Бахолдину, что хватит, и он стал, как стала и его лебедка, и спросил: «Ну что, ребята, все?» — и они ответили, что все. А у Бахолдина, как прошло немного после работы времени, снова что-то опустилось внутри, и не пела, не звенела под сердцем струна… снова все ни к черту в нем не годилось.
Он отдохнул еще и сказал:
— Ладно, делайте здесь что хотите… А я поеду.
И никто ничего ему не ответил.
Тогда Бахолдин подошел к Артему, владельцу моторной лодки, и попросил:
— Слушай, Артем, отвези меня на рейд…
Артем сказал, что ладно, и посадил его в свою лодку. А хорошая у Артема работа: сверлит в обоновке отверстия, а потом вяжет обоновку цепью. На работу приезжает он на собственной моторной лодке, а не на катере или самоходке, как все…
И когда плыли они к рейду, то Артем сказал только одно:
— Тут такое дело, Марк Алексеевич… тут понимать надо работяг… вот какое дело…
И все это знал Бахолдин, знал, что они все, по совести, правы, а он не прав, и правы они в том, что не воспринимают его всерьез, а накрепко и точно уверены, что он в Трех Протоках — не долгий, чужой человек…
* * *
А на рейде, в собственном его доме, в почтовом ящике, ждало Бахолдина письмо… И когда Бахолдин вместе с газетами в почтовом ящике увидел и это письмо, то истинно остановилось в нем сердце! Он глядел на письмо и не верил, что такое письмо может действительно к нему прийти… тысячу раз не может!.. И все-таки оно пришло, вот лежит оно перед ним, и на нем, этом письме, знакомым, родным почерком жены выведены и фамилия его и его адрес… Как выдержать ему радость, что жена, не написавшая за многие месяцы ни строчки, вдруг написала?!
Он взял конверт в обе руки и начал расхаживать по комнате… и думать о чем-то… надеяться на что-то… и мечтать…
А потом сел за стол — и взял в руки огромные ножницы. Осторожно левым краем начал вскрывать конверт и, вздохнув, потянул содержимое из конверта.
И вытянул вдруг из одного конверта да другой конверт — именно настоящее и письмо. Это письмо, второе, было запечатано, стоял на нем тюменский адрес, а направлялось письмо матери Бахолдина — Бахолдиной С. Е.
И долго Бахолдин ничего не мог понять… сидел, глядел на оба конверта, перебирал их, думал… заглядывал в тот конверт, пустой, в котором должно же быть письмо от жены, ну хоть что-то от нее… а ничего не было…
И только когда прошло несколько времени, Бахолдин понял, что кто-то (по конверту он видел — что из города Азова) написал письмо его матери, вовсе не зная, видимо, что она умерла еще в ноябре прошлого года. А жила мать в последние годы вместе с сыном, снохой и внуками в Тюмени, на ул. Республики; на этот адрес и направлено письмо. Валентина, когда получила такое письмо, решила, вероятно, что лучше всего переправить письмо Бахолдину, вложила его в чистый конверт, заклеила, подписала, да и отправила Бахолдину по новому его адресу: Тюменская обл., рейд Три Протоки и т. д.
А он-то, он-то чего только не передумал! о чем только не перемечтал! на что только не перенадеялся!.. — и все, все — снова впустую, понапрасну; все надежды и помыслы его — все это прочь, прочь теперь снова!..
Каким несчастным почувствовал он себя, какую испытал боль!..
Посидев немного еще, он поднялся, и подошел к окну, и долго глядел через огороды напротив в направлении леса и думал: что делать, зачем жить? И пока так стоял,-то постепенно душа улеглась, успокоилась от несбывшейся радости, ровно-ровно стукало сердце. Теперь он уже видел все то, на что смотрел, и, простояв так еще, вдруг поразился мысли: а кто же это написал матери письмо?
Он повернулся от окна, посмотрел на стол и увидел, что письмо, адресованное его матери, а теперь — соответственно, ему, это письмо все так же лежит на столе и ждет, нераспечатанное, прочтения.
И чем дальше шло время, тем больше он поражался. Поражался он всему тому, что и не приходило ему в голову ранее, а теперь — постепенно, доля за долей, начало наконец приходить…
Года еще не минуло, как умерла мать, а редко-редко вспоминал ее Бахолдин, и теперь ему показалось, что это невозможно даже, чтобы так редко он мог ее вспоминать. Если прикрыть чуть глаза и сосредоточиться, то ясный образ его матери встает перед ним, и в том, как он появляется, в том, каким видится этот образ, столько укора, мольбы и боли, что пробегают по спине у Бахолдина мурашки. Он — единственный сын, ее продолжение и совесть ее, и гордость ее, и — в ее мечтах — ее счастье, он из собственной своей жизни вот уже много месяцев назад исключил мать: более не судья, и не товарищ, и не друг, и никто вообще для него мать, — и страшно так сделалось ему от этого!
Он подошел к столу, снова взял адресованный матери конверт и впился в него глазами, и думать, думать начал и вспоминать, кто же это мог ей написать. Внизу было проставлено, что писано из г. Азова — и все. Ни улицы, ни имени, ни фамилии адресанта.
Бахолдин напрягся всей силой своей памяти, чтобы вспомнить хоть что-то… и смутная мысль, догадка какая-то мелькнула в его голове… Да… да… некогда ездила мать на юг, в дом отдыха на Черное море… с кем-то там познакомилась из города Азова… старушкой как будто какой-то, верней, пожилой женщиной… А потом? А потом нечто вроде старческой дружбы у них вышло… переписывались они как будто… ну да, да! — переписывались, точно… Только ни разу Бахолдин не поинтересовался, что за человек такой редко-редко, да все-таки напишет его матери, а матери — вспоминает он — было хорошо, что пишет ей кто-то и думает о ней.
А однажды — ты вспомнил?! — прислали из Азова даже посылку, с воблой и свежими-свежими — вчера с консервного завода — бычками в томате, а мать, конечно, отдала и воблу свою, и бычков этих, которых в жизни она не любила, сыну… ну, да, да… он после ходил еще с приятелями в кафе — пиво пить, и грызли они там воблу, и бычков ели, а еще и посмеивались по-хорошему над старушками… над матерью его?