Покончив с обедом, наскоро выпив стакан компота, Михаил вскочил со стула, крикнул Томке уже из коридора: «Без меня не уходи. Присмотри за матерью!» — и хлопнул дверью. Может быть, не скажи он последних слов — «Присмотри за матерью!» — Томка бы и в самом деле ушла, хотя уходить ей никуда не хотелось, не потому, что понравилось здесь, просто куда же было уходить? Пообедав, Томка быстренько взялась за мытье посуды, старуха пыталась было помешать ей, но Томка ласково усадила ее на стул и в два счета перемыла посуду — всю, что скопилась в мойке. Старуха наблюдала за ней, одобрительно покачивая седой головой, и даже что-то говорила вслух, но Томка не могла разобрать слов и только изредка поддакивала: «Да, да, бабушка…» Вскоре Томка почувствовала почти настоящий зуд в руках, захотелось все перемыть в квартире, прибрать, привести в порядок, но, во-первых, она не решалась — мало ли как старуха посмотрит на ее затею, во-вторых, не так еще хорошо чувствовала себя, у самой колени от слабости дрожат…
Томка оглянулась на старуху, а та, оказывается, дремлет; не дремлет даже, а спит, продолжая и во сне тихонько покачивать головой. Томке так вдруг стало жалко эту откровенную, беспомощную старость, что она чуть опять не расплакалась, осторожно подошла к старухе и, легко положив ей на плечо руку, тихо сказала: «Пойдемте, бабушка, пойдемте…» Старуха, конечно, не расслышала ее слов, но вздрогнула от прикосновения руки, трудно, тяжело приоткрыла серо-желтушные, почти свинцовые морщинистые веки и долго смотрела на Томку бессмысленным, пустым, далеким, почти неземным взглядом, так, видно, и не поняв, где она и кто стоит с ней рядом. Но движения Томки она послушалась, когда та, подхватив старуху за талию, постаралась приподнять ее со стула; шаркая ногами, придерживаемая Томкой, которая и сама-то еще шагала с трудом, старуха поплелась в комнату, улеглась на диван и, тяжко вздохнув, закрыла глаза. Томка увидела на стуле небрежно брошенную пуховую шаль, укрыла шалью старуху, которая, как малое дитя, съежилась на диване, подобрав под себя ноги, и стала похожа на куклу — такая она стала маленькая, с неживыми чертами лица, как бы с каким-то искусственным, нездоровым румянцем на щеках. Старуха лежала, подложив под свою седую голову два маленьких ссохшихся кулачка, и было даже не видно, не слышно, дышит ли она, так она спала почти безжизненно, почти без признаков дыхания. Томка постояла рядом со старухой, и ей вдруг жуткой показалась человеческая жизнь, которая кончается вот такой немощью, такими глубокими, как борозды, морщинами, и трудно было даже определить возраст старухи — она была похожа на древнюю мумию. А потом Томке стало жалко старуху, жалко себя, жалко всех людей; свое горе показалось незначительным, не стоящим таких тяжелых переживаний, само течение жизни, которая и без всяких драм ускользала от человека сквозь пальцы, было гораздо внушительней, серьезней и страшней…
Томка присела рядом со старухой в небольшое старое кресло и вскоре сама не заметила как задремала…
Она проснулась оттого, что громко хлопнула входная дверь, и еще с порога раздался шумный веселый голос Михаила.
— Эй, мать, не сбежала она?
— Здесь я, — ответила Томка, поняв, что он спрашивает про нее. Она встала с кресла и вышла в коридор.
— Спите, что ли, здесь?
— Тихо! Бабушка спит. А я задремала…
Скинув сапоги, бросив в угол кепку, Михаил заглянул в комнату:
— Спит старая… — Он подошел к ней поближе, и что-то ему не понравилось в лице матери: — Слушай-ка, а она случайно… — Михаил положил руку на старухино плечо и слегка потряс его: — Мать! Слышь, матушка… — Но старуха лежала неподвижно, румянец на ее лице, который недавно так поразил Томку, исчез, лицо было ровного, землисто-серого цвета. — Эй, мать! Мама! — Михаил наклонился к старухе, присел на одно колено и вдруг тихим, почти неслышным голосом пробормотал: — Да что ты, мать, ты что шутишь-то, ты что это…
Старуха лежала, свернувшись калачиком под пуховой шалью, и только левая рука ее, мирно уложенная под щеку, вдруг выскользнула из-под щеки и плетью повисла над диваном.
— Умерла ведь мать-то! — потерянно пробормотал Михаил. — Да ты что, мать! Слышь, — обернулся он к Томке, — умерла она!
Томка, обхватив лицо руками, в ужасе смотрела на Михаила. Даже закричать не могла, так ей страшно стало…
Несколько дней Томка была сама не своя; закружили похороны, затянули ее в такой круговорот, так и думать о чем-то другом некогда было. Ни к Михаилу, ни к его матери она не имела никакого отношения, но уйти от них не могла, она будто в один миг стала родным человеком, без нее теперь Михаил словно и не представлял жизни, нужно было запомнить и сделать тысячи мелочей, и всюду нужна была Томкина помощь; кое-какие родственники съехались на похороны, уже когда позади были основные хлопоты: обмывание тела, укладывание в гроб, копание могилы и прочее. Томка крутилась как белка в колесе: сама того не зная, она, может, и в себя-то пришла из-за неожиданной смерти старухи, из-за того, что принимала участие в великом деянии — погребении человека, которое требует от людей всех душевных сил…
Очнулась Томка только день на пятый после смерти старухи. Очнулась — и вдруг перед ней образовалась пустота. То было дел невпроворот, день-ночь делай — не переделаешь, а то вдруг — пустота. Совершенно ничего делать не нужно. Михаил запил, запил не потому, может, что по матери сильно горевал, просто повод был хорош, уважителен; мать похоронили, сын запил, ну а ей что делать? кто она здесь? почему тычется здесь? Совсем не знала Томка, что ей делать с этой ее никчемностью и ненужностью никому…
В тот день и заговорил с ней Михаил. Он был на двенадцать лет старше Томки, лысоват, но с голубыми, потемневшими, правда, от времени глазами, отчего весь вид у него был добрый, простоватый, даже простодушный.
— Вот хочешь, — говорил Михаил, будто он сам с собой, — я тебя на автобазу устрою? Молчишь? Твое право. Тогда ты мне одно скажи — у тебя беда случилась, так? Так. Ладно. Понятно. Ты не думай, я помочь могу. Правда, могу. Веришь, Томка?
— Верю, конечно.
— Вот видишь, верит она. У тебя беда. У меня беда. Ты вышла из больницы. Так. А все же, что случилось? Между прочим, спрашиваю так, для профилактики. Сам вижу. Томка девка глупая, влипла, сделала аборт. А теперь деваться некуда. Ну?
— Ну, что ну? Догадливый какой…
— Я тебя устраиваю на автобазу. Диспетчером. Плохо, что ли? А жить… да хоть у меня живи. Честное слово. С матерью ты моей познакомилась. Ты ей сразу понравилась. Это раз. Второе — и я мужик нормальный. Я в смысле человек нормальный. Я тебе честно говорю: живи — не трону. Я не такой. Мне, понимаешь, жить, честно говоря, не очень интересно, а так я добрый. Я вот живу, живу, чувствую — я бы не прочь добро какое сделать, а как подумаю — не знаю, для чего. Было с тобой?
— Не было.
— Грубишь Михаилу. А все почему? Потому что деваться некуда, а гонора много. А Михаил человек простой, он не обижается. Он говорит: живи — и баста. Надоест — милости просим, скатертью вам дорога. Такая моя шутка. Ты еще поймешь Михаила. Ты еще почувствуешь. Маманя моя, когда она разговор понимала, многому меня интересному научила. Главное, Мишутка ты мой, говорила она, о жизни думать все равно что в колодец смотреть: воды не видать, а пить хочется. Поняла? Думай не думай о жизни, смысла в ней никакого, а жить все равно надо. Вот в чем корень. Мертвому-то лучше, что ли? Мертвому совсем тошно.
Михаил на какое-то время умолк, а Томка и вправду задумалась, хотя ей и прежде, конечно, приходило это в голову: не остаться ли действительно жить у Михаила? Почему-то ее совсем не тревожило, будет к ней приставать Михаил или не будет, она давно поняла — не будет, такой уж человек, это видно было с первого дня, когда он привез ее к себе домой — просто чтоб поддержать малость, попригреть около матери, покормить, в конце концов. Бывает, оказывается, такое в жизни. И главное, что заметила за собой Томка, пока жила здесь, — это странное ее, почти невероятное собственное состояние. Она жила и чувствовала себя так, будто никогда в жизни не было у нее никаких Озерков, не было никакого медучилища, никакого общежития, ни друзей бывших, ни Гены Ипатьева, ни Игоря этого несчастного, никого и ничего вообще как будто не было; она почувствовала: ей нравится свое состояние — никакого прошлого позади, а что с ней сейчас происходит и где она — никто не знает, и ее это устраивает, больше того — ей хорошо от этого; если бы нужно было снова возвращаться в прежнюю жизнь — началась бы боль и мука, а если вот так заново начать жить — то как легко и свободно себя чувствуешь. Отчего это? Почему? Томка знала только одно: здесь ей хорошо не потому, что тут открылись райские кущи, просто в этом доме ей было легко ощущать себя; она пригляделась к дому, прислушалась к самой себе и почти с удивлением поняла, будто она только для того и была создана, чтобы жить здесь, спрятавшись от всех; ей нравилось думать, что она может остаться в доме и быть в нем полной хозяйкой и никто не скажет и слова; нравилось думать, что отныне, возможно, весь мир будет считать себя виноватым в том, что она куда-то исчезла, пропала из виду, а она — вот она, живая и невредимая! И Томка решила: будет жить здесь.