Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И когда сзади хлопнула дверь и в комнату вбежала Светлана, «веселушка», как прозвали ее девчонки, Томка даже не шелохнулась, продолжала молча смотреть за окно.

— Ой, снег! — наконец поняла Светлана и сзади обняла Томку за шею. — Снег, Томка, снег! Ой, ну надо же… А я и не видела! Слушай, — будто опомнившись, тут же затормошила она Томку, — ты чего сидишь-то? Собирайся! Сейчас все отваливаем на хату к Верке-черной. Ох, и побалде-ем!..

— Решили у Верки? — не оборачиваясь, спросила Томка.

— А где же еще?! У нее же предки укатили там куда-то… к родственникам, что ли, и хата свободная. Повезло, скажи?

— Тебе нравится, когда идет первый снег?

— Чего? А, ну еще бы… конечно! Так ты чего сидишь-то? Собирайся! — И «веселушка» чуть ли не силой сдернула Томку со стула.

Тут в комнату ворвались остальные девчонки — Надя и Вера-беленькая, и все вокруг завертелось-закрутилось от юбок, комбинаций, кофточек, туфель, чулок, колготок; подкрашивание, причесывание, приглаживание и тысячи других мелочей, от которых, казалось, зависела жизнь четырех подружек по комнате, — такой тут был кавардак и переполох. В группе была у них еще одна близкая подруга — Вера-черная, которая в отличие от них — приезжих, «лапотных», как иногда их обидно называли городские ребята, всю жизнь прожила в этом городке, знала в нем все ходы и выходы и почему-то очень тянулась как раз к приезжим девчонкам, проникалась к ним особым чувством — опекала их, помогала, рассказывала о городе, водила по интересным местам. С ребятами знакомила тоже она — сельские девчонки ходили первое время как бы оглушенные городом (хотя городок был вовсе небольшой) и совсем не могли разобраться, какой парень хороший и добрый, а какой — злой и насмешливый. Вера-черная была у них как мамка — нянчила и лелеяла, они, конечно, слушались ее во всем — ну как же, это же Вера-черная сказала, это же Вера-черная так считает…

Квартирка у Веры-черной была просто люкс — светлая, большая, три комнаты, все в коврах. В шкафах и буфетах — хрустальная посуда и фарфор, на книжных полках — множество книг, особенно целые ряды — специально медицинские (родители у Верки-черной были врачами) — как тут не позавидуешь и не заахаешь? Черное пианино отливает лаком, по углам — динамики, к которым тянутся шнуры от японского магнитофона и, тоже японского, стереопроигрывателя (Верины родители даже побывали за границей). Короче, мальчики и девочки — их оказалось пятеро на пятеро — изрядно обалдели в этой квартире и прониклись к Верке еще большим уважением. Среди ребят, правда, трое были городские, виду не показывали, а двое — из бывших «сельских», те, можно сказать, откровенно рты пораскрывали, даже и не думали никогда, что бывают, оказывается, в настоящей жизни, а не в кино, такие квартиры.

А потом загремела музыка. Танцы после учебы, всякие там сборы, балдения, поп-музыка — это было главное, чем они увлекались повально, ради чувства взаимного понимания, даже родства, близости друг другу. Не улыбаться просто невозможно, ритм гонит тебя, горячая волна особых братских чувств буквально захлестывает все существо, хочется что-нибудь сказать, крикнуть, и кто-нибудь в самом деле уже кричит: «А ну давай, девочки! Давай, мальчики!..» — и ритм музыки словно убыстряется вместе с этими словами, танец становится совсем раскованным, расхлестанным, разбросанным, тебя могут поцеловать и ты ответишь тоже поцелуем, это не стыдно, не пошло, это просто так хочется, ты сам чувствуешь, ты любишь сейчас весь мир, тебе хочется сказать всему миру, как ты любишь его, как благодарен миру за одно то, что существуешь, это даже не сравнить с поцелуями где-нибудь на свидании, в темном парке, на скамейке, это совсем другое, даже, может быть, лучше, открытей, прочувствованней, чище, слаще, это балдеж, и все, все забывается, какие там условности — прочь все, ты танцуешь — господи, это просто счастье — чувствовать себя не то что взрослой, нет, чувствовать себя будто познавшей жизнь, ее вкус, и прелесть, и значение.

…Томка и не помнит, как она оказалась на диване, а кто это рядом? А-а, это Игорь, ну да, он, он еще всегда преследует ее в училище, оказывается, такой хороший парень, а она, дура, гнала его от себя, он сидит рядом и внимательно слушает ее, и гладит руку, а она рассказывает ему что-то — такое все откровенное, щемящее, или вдруг замолчит и даже забудет, кто это с ней рядом, и снова вспомнит: а-а, это Игорь Прудков, такой хороший парень, так ее понимает, и музыка такая приятная, только чересчур, пожалуй, громкая, Игорь обнимает ее, и Томка поначалу будто не понимает ничего, а потом обнимает его ответно, и они целуются, это так хорошо, и снова она ему начинает рассказывать, она рассказывает о Генке Ипатьеве, как она любит его, он самый лучший парень на свете, он служит сейчас в армии и пишет ей оттуда письма, хочешь вспомню, как он пишет? — Она морщит лоб и пытается вспомнить, начинает медленно прошептывать слова: «Дорогая Томка! Пишу тебе, а за окном ночь, я сегодня дежурю по роте и решил написать тебе письмо. Помнишь ли ты еще меня? Я как вспомню, как уезжал из Озерок, мне выть хочется, так тоскливо сделается, и совсем не знаю, как тут буду жить без тебя…» Она рассказывает, а Игорь пытается снова поцеловать ее, она лениво отталкивает его: «Уйди, дурак…» — но продолжает опустошенно сидеть на диване; то у нее вдруг исчезнет весь мир из памяти, то снова что-то выныривает на поверхность, и кто-то, она чувствует, нежно гладит ей руку, а-а, это Игорь, такой хороший парень, как она раньше не понимала, и главное — красивый: высокий, черный, и она снова легко подавалась навстречу Игорю. Ей не хотелось отрываться от поцелуя, Игорь, казалось, готов был раздавить ее в объятиях, и она тоже со всей силой вжималась в его тело, и только кто-то посторонний, чужой оторвал их друг от друга, хлопнув Игоря по плечу:

— Эй, Игорек, а ну-ка по бокальчику! — И этот кто-то, непонятно кто, Томка даже узнать не могла, подал им по бокалу вина, они взяли, чокнулись все втроем и перецеловались на брудершафт.

— Ты иди… я посижу. Что я тебе тут говорила?

— Ничего. А-а, про этого своего, который у тебя в армии.

— Про Ипашку?

— Ну да. Что, мировой парнишка?

— Лучше всех нас, вместе взятых!

Игорь громко рассмеялся:

— Томка, Томка, я не я, если ты не кайфовая девка!

— Отстань…

Игорь обнял ее, но не стал целовать — она как-то вся напружинилась против поцелуя, — а как бы просто приласкал, приголубил, прижал к себе ее голову, осторожно гладя рукой чистые пушистые волосы.

— Ты со всеми так? — спросила она, почувствовав, как все у нее внутри замерло от его ласки.

— Со всеми, — нарочито насмешливо сказал он, и она поняла так: ну, нет, конечно, только с тобой, зачем спрашивать?

— Какой ты грубый, — сказала она, а сама подумала: как хорошо он все чувствует и понимает. Он продолжал нежно гладить ее волосы, и она доверчиво прижалась щекой к его щеке.

Он начал целовать ее, а она теперь уж больше не рассказывала ему про письма Ипашки и не вспоминала его, она поняла: это глупо — целоваться с одним, а говорить о другом, хотя очень странно, как внимательно, спокойно и с уважением вслушивался Игорь в ее рассказы.

Или это только казалось?

В какой-то момент Томка опять будто провалилась в пропасть и ничего не помнила — сидела она, или лежала, или танцевала, этого она так и не узнала, очнулась только, как бы осознала себя, когда вдруг что-то влажное, свежее дохнуло на лицо, она будто открыла глаза — хотя они у нее были открыты — и увидела, что, оказывается, она стоит на кухне, у распахнутого окна, совершенно одна, смотрит, как за окном, в ночи, падает уже утренний, такой белый, такой пушистый снег, даже не верится, Томка вытянула руку, и пушинки, касаясь ладони, тут же таяли, оставляя влажный, искрящийся на свету след. Томка смотрела на все это и глазам своим не верила, так это было неожиданно: она стоит у распахнутого окна и смотрит на падающий в ночи снег. И снег, словно открывшийся перед ней сам собой, искрящийся, кружащий и мельтешащий перед глазами тысячами снежинок, вдруг будто сдвинул в ней какую-то пружинку, на Томку накатило острое чувство умиления; катились по щекам слезы, ей даже приятно было, что они катились, она упивалась собой, своей чувствительностью, причастностью к чему-то такому, чего никто не видит сейчас и не понимает. Она одна стояла перед целым миром, который дарил ей обыкновенный снег в обыкновенном окне, а ей казалось — мир дарил ей свою тайну, и если бы спросили ее сейчас, в чем сущность жизни, она бы, не сомневаясь ни минуты, ответила: в снеге, в снеге вся сущность жизни, — и так как никто бы ее не понял, она бы заплакала еще сильней…

16
{"b":"976212","o":1}