Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Отказ от вечной иглы связан с желанием умереть, которое в свою очередь вызвано неудачей в любви. Но и сочиненные стихи не только не освобождают от страдания, а удваивают его. В муках рожденное слово оказывается чужим. Пусть оно и принадлежит великому классику, оно бесплодно и оскорбительно для оригинальной бендеровской натуры. Бендер — не постмодернист, он хочет своего страдания и своего слова. Но разрывающийся между авторским присвоением и убогой цитацией, Бендер не прав. Это ложная дилемма. Извечная бендеровская самоирония заставляет подозревать, что и герой в нее не верит. Тот, кто в стихотворном тексте вспоминает чудное мгновенье со всеми вытекающими отсюда последствиями, — не Пушкин, а поэтическое «Я», «говорящее лицо» (Тынянов). Значениями этого поэтического «Я» могут быть Пушкин, Бендер и любой другой возможный читатель, для которого истинно высказывание «Я помню чудное мгновенье…». Барт говорил, что в тексте нет записи об отцовстве. Сурен Золян, проанализировавший пушкинский нокаут Бендера, заключает: «…Само произнесение слов „Я помню чудное мгновенье“ переносит меня из моего мира в мир текста, и я, произносящий, становлюсь я-помнящим. <…> Я не становлюсь Пушкиным в момент произнесения его слов, но я и Пушкин становимся „говорящими одно и то же“».

Игла примуса — пиротехническая и пародийная ипостась Адмиралтейской иглы. Примус — атрибут и эмблематическое выражение поэтического первенства, как в описании Маяковского у Пастернака. Игла примуса появлялась в «Я пишу сценарий» Мандельштама: «Вещи должны играть. Примус может быть монументален. Например: примус подается большим планом. Ребенка к чорту. Все начинается с погнувшейся примусной иголки (тонкая деталь). Иглу тоже первым планом. Испуганные глаза женщины. Впрочем, лучше начать с китайца, продающего примусные иголки у памятника Первопечатнику» (II, 457–458). Зная, кому принадлежит Первопечать русской поэзии, нетрудно догадаться, что речь идет о памятнике Пушкина на Тверском.

По плану Анненского раздел «Разметанные листы» «Кипарисового ларца», куда входит «Среди миров», должно было открывать стихотворение в прозе «Мысли-иглы» с эпиграфом «Je suis le roi d’ une t? nebreuse vall'e» (Stuart Merrill) — «Я король сумрачной долины» (Стюарт Меррилль) (фр.):

«Я — чахлая ель, я — печальная ель северного бора. <…>

С болью и мукой срываются с моих веток иглы. Эти иглы — мои мысли. <…>

И снится мне, что когда-нибудь здесь же вырастет другое дерево, высокое и гордое. Это будет поэт, и он даст людям все счастье, которое только могут вместить их сердца. Он даст им красоту оттенков и свежий шум молодой жизни, которая еще не видит оттенков, а только цвета.<…>

Падайте же на всеприемлющее черное лоно вы, мысли, ненужные людям!

Падайте, потому что и вы были иногда прекрасны, хотя бы тем, что никого не радовали…» (30 марта 1906, Вологодский поезд).

«Вершина башни — это мысли», — по словам Хлебникова, вскрывающего недостающее звено метафоры Анненского «мысль-игла». У французского поэта английского происхождения Стюарта Меррилля строки «Я король сумрачной долины» не обнаружено. Но по-английски «merrily» — это «весело, оживленно».

Как эта улица пыльна, раскалена!
Что за печальная, о господи, сосна!

— Так начинается еще одно патерналистское стихотворение Анненского. Называется оно «Нервы» и имет подзаголовок «Пластинка для граммофона». На балконе небольшого дома семейная чета Петровых ведет отрывочный и странный разговор. Оба нервничают, им мерещится сыщик, оба сильно взбудоражены пропажей кота, сжиганием в печке при кухарке какой-то нелегальной тетради, приходом дворника и почтальона. Их бесконечно прозаическую, под мотанье шерсти, супружескую перебранку прерывают уличные выкрики разносчиков мелочного товара — морошки, шпината, гребенок, «свежих ландышов», «свеженьких яичек». Убогие, пыльные, печальные будни обывателей. Замкнутость этих людей в тесном пространстве собственного мирка, в стенах не дома даже, а домка, выключенность из современности, передает спираль грампластинки, где игла неотвратимо притягивается к центру, нет, не оси мира, а — к «балкончику, прилаженному над самой клумбочкой». Пропавшая кошка — геральдическая особенность этого дома. Инфантильный кошкин дом. На это откликнется Мандельштам: «Ведь есть же на свете люди, которые <…> к современности пристегнуты как-то сбоку, вроде котильонного значка. <…> Им бы всю жизнь прожить где-нибудь на даче <…>, разговаривая с продавцами раков и почтальоном» (II, 473).

Но при чем здесь «пластинка для граммофона»? Непрерывно вращающийся, как моток гаруса, разговор хозяев, ждущих расплаты за мифическое соучастие в чем-то крамольном и непонятном, крики продавцов, ждущих оплаты своих услуг, весь замкнутый круг существования напоминает граммофонную пластинку с жгучей псевдоцыганской тарабарщиной жестокого романса.

V

…Ибо жизнь есть тоже художественное произведение самого творца, в окончательной и безукоризненной форме пушкинского стихотворения.

Ф. М. Достоевский. «Подросток»

В набоковском Адмиралтейском рассказе есть будничное и неприметное описание зимней экипировки героини: «Я вижу ее снова, в котиковой шубе, с большой плоской муфтой, в серых ботиках, отороченных мехом, передвигающуюся на тонких ногах по очень скользкой панели, как на ходулях…». Прозаическое описание обуви героини заслуживает особого внимания. Слишком часто эти милые ботики стали расхаживать в русских стихах, неспроста, конечно. Прафеноменальный исток их — все та же Адмиралтейская игла. Неопознанными паззлами русские поэты слагают огромную мозаику детской поэтической игры пушкинианского братства.

«Третий удар» поэмы Михаила Кузмина «Форель разбивает лед»:

Как недобитое крыло,
Висит модель: голландский ботик.
Оранжерейное светло
В стекле подобных библиотек.

<…>

Как тает снежное шитье,
Весенними гонясь лучами,
Так юношеское житье
Идет капризными путями!

Как и «подростковость» «Полярной швеи» Пастернака, «юношеское житье» Кузмина — достоевского свойства. «Подросток» Достоевского — одно из основных произведений Петербургского текста русской литературы. «Подросток» значим еще и тем, что Поиск Отца — важнейшая тема отечественной словесности. Мать подростка — швея Софья, а отец — «истинный поэт», «великий мастер», «сокровище силы», носящий «в сердце золотой век», — Версилов (или как он фигурирует в романе во французской транскрипции — Versiloff), то есть Отец Стиха, Vers’ илов (XIII, 455, 57, 229, 388). Такое метапоэтическое истолкование романа не покажется слишком странным, если иметь в виду высказывание Анненского в его «Речи о Достоевском»: «…Значение Достоевского заключается в том, что он был истинный поэт».

Возвышенный прообраз прозаической обуви — ботик Петра Великого. В «Торжественном дне столетия от основания града св. Петра мая 16 дня 1803» Семена Боброва:

Досель страшались робки боты
Предать себя речным водам,
А ныне ополченны флоты
С отвагой скачут по морям;
Кипящу бездну рассекают,
Хребет царя морей нагнув,
И, звучны своды вод давнув,
Пучину славой наполняют.
Но кто виновник их побед? —
Сей ботик, — их почтенный дед…
45
{"b":"97617","o":1}