Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

IV

Del cuor dell’ una delle luci nuove

Si mosse voce, che l’ ago alla stella

Parer mi fece, in volgermi al suo dove…

Dante Alighieri. «Divina Commedia»

И граммофон напевал знакомую песенку о каком-то негре и любви негра…

В. Набоков. «Король, дама, валет»

Роман Владимира Набокова «Истинная жизнь Себастьяна Найта» начинается с указания того дня — тридцать первого декабря 1899 года, — когда родился герой, чтобы, как будто следуя мандельштамовскому призыву, — собою «склеить двух столетий позвонки». Дневниковая запись его рождения произведена старой русской дамой, пожелавшей остаться инкогнито, но повествователь, завороженный звучанием ее имени, раскрывает секрет: «Звали ее и зовут Ольга Олеговна Орлова, — матрешечная аллитерация, которую жаль было бы оставить втуне». «Истинная жизнь Себастьяна Найта» — первый набоковский текст, написанный по-английски в 1938-39 гг., еще до переезда в Америку. То, что разные переводчики передают словами «матрешечная», «оологическая», «яйцеподобная» аллитерация, в подлиннике звучало как egg-like alliteration — «иглайк аллитерейшн». Три «О», бесспорно, яйцеподобны. Но тройное — Ольга Олеговна Еаgle (Орлова) — это, действительно, аллитерация иглы. На кончике такой иглы, спрятанной в яйце, — была некогда разгадка кащеева бессмертия.

Но эта игла не способна к записи и воспроизведению истинного бытия вещей: «Сухой отчет ее (Ольги Орловой — Г. А., В. М.) вряд ли способен сделать зримой для не повидавшего света читателя всю подразумеваемую прелесть описанного ею зимнего петербургского дня — чистую роскошь безоблачного неба, созданного не для согревания тела, но единственно для услаждения глаза; сверкание санных следов на убитом снегу просторных улиц с рыжеватым тоном промежду, рождаемым жирной смесью конского навоза; яркоцветную связку воздушных шаров, которыми торгует на улице облаченный в фартук лотошник; мягкое скругление купола, с позолотой, тускнеющей под опушкой морозной пыли; березы городского сада, у которых каждый тончайший сучок обведен белизной; звон и скрежет зимней езды… а кстати, какое странное чувство испытываешь, глядя на старую почтовую карточку (вроде той, что я поставил себе на стол, чтобы ненадолго занять память-дитя) и вспоминая, как наобум, где и когда придется, заворачивали русские экипажи, так что вместо нынешнего прямого и стесненного уличного потока видишь — на этой подкрашенной фотографии — улицу шириной в сон, всю в скособоченных дрожках под небывало синими небесами, которые там, непроизвольно заливаются румянцем мнемонической пошлости».

И градусниковая запись Орловой, и крашенная фотография с перспективой Невского проспекта — свидетельства ложного самопознания и мнемонической пошлости. Слепая ласточка памяти возвращается в чертог теней. Возвращение зимнего петербургского дня возможно лишь на каких-то иных основаниях. В каком-то смысле прошлое еще не случилось, оно закупорено непережитостью и ему надо дать возможность действительно случиться. Необходимо высвободить прошлое. «Их надо выстрадать, и дать им отойти…», — говорил Анненский о воспоминаниях. Из «Божественной комедии» Данте:

Бессилен здесь не только мой язык:
Чтоб память совершила возвращение
В тот мир, ей высший нужен проводник.

Под тайным знаком русской Адмиралтейской иглы, как под скрытым эпиграфическим рулем, пройдет длинный путь набоковского английского романа, отделяя подлинную память от ложной, пошлость — от истинного творчества. В окончательном поиске Себастьяна Найта найти себя. Этот старый философский артикул «внутрь обращенным узором звуковой ткани» (Вяч. Иванов) и начертан на имени главного героя — познать самого себя, Себя Найти.

Об искажающих механизмах памяти и истинных путях саморазумения и написан рассказ Набокова «Адмиралтейская игла» (1933). Все, казалось бы, просто. Молодой человек, писатель и поэт, берет в берлинской русской библиотеке роман некоего Сергея Солнцева «Адмиралтейская игла». Впечатление его от прочитанного столь велико и противоречиво, что он принимается за письмо автору. В представленных событиях он узнает себя и историю своей первой любви. Он цепляется за надежду невероятного совпадения, но подозревает худшее. За вымышленным именем Солнцева, по его мнению, скрывается его возлюбленная Катя (в романе — Ольга), переписавшая историю их первой любви. Имени своего он не называет. Таким образом, аноним пишет письмо псевдониму, всё это почему-то называется «Адмиралтейская игла», на которую ничто не намекает в эпистолярной инвективе.

Письмо неизвестного начинается как протест против вранья и пошлости женского романа. Возмущенный, он приводит цитаты из романа, построчно возражая изъянам и нелепостям солнцевской прозы, ее «несметным и смутным ошибкам», он пытается «язвительно сопоставить с ними свои непогрешимые наблюдения». Но так ли он непогрешим? В самом возвращении к истокам своих воспоминаний, как у Чобра, может быть мучительный и сладкий искус. Как его избежать? Счастье, да и любое самоудовлетворение набоковского героя, всегда относятся к другому времени и месту, где в данный момент он не присутствует. Непоправимое искажение прошлого толкает к решительному объяснению. Но какому испытанному методу надо доверять перед лицом ускользающего прошлого, которое противится условной изобразительности человеческой памяти? Чем дается точность и мыслимая мощь образов прошлой жизни? Как отделить подлинные образы от плевел поздних напластований и ложных образов? Неизвестному кажется, что он хранит в душе своей непреложность впечатления, тогдашнего, сильного, и может извлечь из него истину. Просто до этого было как-то недосуг. А что если истины там не было? Здесь, заметим, безумно трудно не путать компетенции автора и героя, к тому же героев два (!), а рассказ строится как текст в тексте, в молчаливой раме собственно авторской подачи. И напрямую автора нет, он устраняется, прячась за зыбким суверенитетом каждого из героев. Текстовое пространство расслаивается и утрачивает центр и единую перспективу. Сила воспоминания не инстантирована, постоянно являясь внешней самой себе. Она не локализуется ни в каком выделенном месте повествования, и автор здесь знает не больше других (но может узнать!). Мы бы даже сказали, что «Адмиралтейскую иглу» надо читать от конца к началу и… поперек каждого эпизода.

Но что такое память, что это за странные, навещающие воспоминания прошлого, которые являются не просто воспоминаниями, а как бы заново пребыванием прошлого здесь в том виде, в каком оно было, пребыванием его сейчас. И пребывание это должно сопровождаться чувством очевидности, само собой, и полноты ощущений. Бергсон говорил, что мы никогда не достигли бы прошлого, если бы не были изначально там расположены. На языке Набокова это называется «держать при себе прошлое». «Заклинать и оживлять былое, — пишет он о своем детстве в „Других берегах“, — я научился Бог весть в какие ранние годы — еще тогда, когда, в сущности, никакого былого и не было. <…> Вижу нашу деревенскую классную, бирюзовые розы обоев, угол изразцовой печки, отворенное окно: оно отражается вместе с частью наружной водосточной трубы в овальном зеркале над канапе, где сидит дядя Вася, чуть ли не рыдая над растрепанной розовой книжкой. Ощущение предельной беззаботности, благоденствия, густого летнего тепла затопляет память и образует такую сверкающую действительность, что по сравнению с нею паркерово перо в моей руке и самая рука с глянцем на уже веснушчатой коже кажутся мне довольно аляповатым обманом. Зеркало насыщено июльским днем. Лиственная тень играет по белой с голубыми мельницами печке. Влетевший шмель, как шар на резинке, ударяется во все лепные углы потолка и удачно отскакивает обратно в окно. Все так, как должно быть, ничто никогда не изменится, никто никогда не умрет». Но прямого доступа и непосредственного общения с прошлым нет! Эта сверкающая неизбывная действительность прошлого навсегда с тобой, но ее уже нет. Как же устанавливается этот непреложный императив бытия («Все так, как должно быть…»)? Эта точка абсолютного присутствия и равноденствия духовной жизни выражена предельно апофатически — «ничто никогда… никто никогда». «Это вроде какой-то мгновенной физической пустоты, куда устремляется, чтобы заполнить ее, все, что я люблю в мире». Неспроста Гумилев говорил о внезапных воспоминаниях раннего детства как источнике совершенно особого опыта. «С помощью воспоминания (Er-innerung), — писал Кожев, — человек „интериоризирует“ свое прошлое, делая его воистину своим, сохраняя его в себе и включая его в свое нынешнее существование, одновременно являющееся радикальным, активным и эффективным отрицанием этого сохраненного прошлого».

42
{"b":"97617","o":1}