Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Пустота» (нем. Taub) — фундаментальная онтологическая категория в мире Мандельштама. «Ныне все поэты <…>, - признавался Шершеневич, — заняты одной проблемой, на которую их натолкнул А. Белый: выявление формы пустоты». Цветаевский афоризм гласит:

Это ведь действие — пустовать:
Полое не пустует.
(II, 460)

Один из лирических героев Кузмина называет себя первенцем пустоты. Мандельштам из таких героев. «…Для меня, — пишет он, — в бублике ценна дырка. А как же с бубличным тестом? Бублик можно слопать, а дырка останется. Настоящий труд — это брюссельское кружево. В нем главное то, на чем держится узор: воздух, проколы, прогулы» (III, 178); «Пустота и зияние — великолепный товар» (II, 491). Гете, называвший себя «смертельным врагом пустых звуков», так бы никогда не сказал, а для его ученика Мандельштама — это почти трюизм его парадоксалистского сознания. «Но звуки правдивее смысла…», — говорил Ходасевич, которого в зауми уж никак не упрекнешь. Любопытно, что в иконописи паузой называют миткалевый узелок с растолченным в пыль древесным углем (реже — мелом или сухими белилами), употребляемый для перевода рисунка на доску.

Великолепная пряжа глухонемых — кружево пустот и красноречивого молчания. Глухонемые на то и глухонемые, чтобы не слышать и не говорить, но «они разговаривали»! Материя языка прядется из немотствующего прогула и зияния. Сама немота таит в себе слово — mot: на глухонемых «полагалось, очевидно, пять мотков. Один моток был лишним». У пустоты — свои уста. С этим охотно согласился бы и Пастернак. Марина Цветаева о Пастернаке: «Начинаю догадываться о какой-то Вашей тайне. Тайнах. Первая: Ваша страсть к словам — только доказательство, насколько они для Вас — средство. Страсть эта — отчаяние сказа. Звук Вы любите больше слова, и шум (пустой) больше звука, — потому что в нем все. А Вы обречены на слова, и как каторжник изнемогая… Вы хотите невозможного, из области слов выходящего. <…> Лирика — это линия пунктиром, издалека — целая, черная, а вглядись: сплошь прерывности между… точками — безвоздушное пространство: смерть». Цветаева лукавит, это ведь и ее отношение к слову. Она, как и Мандельштам, больше всего любит то, на чем держится узор — воздух, проколы, прогулы слова:

Чистым слухом
Или чистым звуком
Движемся? <…>
В Пасху…
И гудче гудкого —
Паузами, промежутками
Мочи, и движче движкого —
Паузами, передышками
Паровика за мучкою…
Чередованием лучшего
Из мановений божеских:
Воздуха с — лучше-воздуха!
И — не скажу, чтоб сладкими —
Паузами: пересадками
С местного в межпространственный —
Паузами: полустанками
Сердца, когда от легкого —
Ох! — полуостановками
Вздоха — мытарства рыбного
Паузами, перерывами
Тока, паров на убыли
Паузами, перерубами
Пульса…
(II, 565)

Уроки Рильке не пропали даром. В одном из стихотворений «Часослова»:

Ich bin die Ruhe zwischen zweien T'nen,
die sich nur schlecht aneinander gew? hnen:
denn der Ton Tod will sich erh'hn —
Aber im dunklen Intervall vers'hnen
sich beide zitternd.Und das Lied bleibt sch'n.[10]

Пауза — пульс поэтического движения, по Цветаевой. Одно из любимых ее словечек — «сквозь». Пронизанность бытия вещей, их сквозняк и вспученность под межпространственным лирическим вздохом — так думалось не одной Цветаевой. «Пунктирное тело» людей и вещей позднее у Набокова — представление того же рода. Знаменитое цветаевское тире — графическая эмблема этой прерывности поэтической мысли. Разбивка внутри слова, растягивание слова приводят к тому, что оно выветривается, опустошается изнутри. Вкрадывающееся в слово тире заново членит и синтезирует слово, уже на иных условиях. Тире — это пауза внутри слова, «паз пузыря у певучего слова», как сказал бы Хлебников (III, 12). Теперь это слово молчит! Оно особым образом остановлено в своем непрекращающемся движении. Мандельштам сказал бы, что этим тире Цветаева ловит дырку от бублика, пригвождает ее, теперь бояться нечего. Тире — не просто один из пунктуационных знаков, а топологический оператор, там где оно появляется, «слово расщепляется и, открывая в себе игру неязыковых, топологических сил, становится событием мысли: оно произносится так, как когда-то рождалось».

Taub — бубличная дырка, лееркастен, явленная пустота. Оно не только означает пустоту, оно и есть пустота. И эта пустотность, пронизывающая текст, — ножны, невидимый хребет, который держит многочисленные позвонки смыслов. «Здесь пространство существует лишь постольку, поскольку оно влагалище для амплитуд» (II I, 250).

Метафора «голубиной почты» (Taubenpost) раскрывает суть лирического строя: «Композиция <…> напоминает расписание сети воздушных сообщений или неустанное обращение голубиных почт» (III, 235). «Те или иные слова, — писал Валери, — внезапно завладевают поэтом и как бы притягивают к себе, из сокрытой толщи психического естества, какие-то безотчетные воспоминания; они ищут, зовут или выхватывают из мрака образы и фонетические фигуры, необходимые им, чтобы оправдать свое появление и навязчивость своего присутствия». Фонетическая фигура Taub отражается в созвучном и соприродном ему Staub («пыль», «прах»). Некрасов называл петербургскую пыль классической. Чуть выше эпизода с глухонемыми: «А черные блестящие <…>, словно военные лошади, в фижмах пыли скачущие на холм» (II, 479). Звуковой оттиск игры на Taub/Staub — штаб («Глухонемые исчезли в арке Главного штаба…»). Глухонемые, исчезающие в арке Главного штаба, т. е. архитектурной дыре, «расщелине петербургского гранита» выразительно обозначают предельную опустошенность и некоммуницируемость этого мира:

«В мае месяце Петербург чем-то напоминает адресный стол, не выдающий справок, — особенно в районе Дворцовой площади. Здесь все до ужаса приготовлено к началу исторического заседания с белыми листами бумаги, с отточенными карандашами и с графином кипяченой воды.

Еще раз повторяю: величие этого места в том, что справки никогда и никому не выдаются.

В это время проходили через площадь глухонемые…» (II, 480).

Петербургский архитектурный пейзаж предельно текстуализируется, чтобы его можно было прочесть и сопоставить с другими культурно-морфологическими единствами, выработав свое видение. Очень точное ощущение этой текстуализации у Ауслендера: «…На углу случайно поднимешь глаза и увидишь сквозь арку площадь, угол желтого с белым дома, чугунную решетку канала, подстриженные ровно деревья, будто картину гениального мастера, познавшего всю божественную прелесть гармоничности и обладающего четким твердым рисунком. Сотни, тысячи самых разнообразным картин рисует Петербург тому, у кого есть зоркий глаз для красоты. Город гениальных декораций — для всего, что свершилось в нем и великого, и малого, и прекрасного, и отвратительного, он умел дать надлежащую оправу».

Дворцовая площадь и арка Главного штаба, с детства притягивавшие Мандельштама, — предмет историософских размышлений:

вернуться

10

Я — пауза меж двух ладов. Едва ли
они в Былом по-дружески живали:
и смерти лад, второй глуша,
с ним примирится в темном интервале, дрожа.
А песня все же хороша.
26
{"b":"97617","o":1}