Он не стал первым же адвокатом, выбранным моими непривыкшими иметь дело с адвокатами, бухгалтерами или банковскими клерками родителями. Сейчас я думаю, что, наверное, отец обзвонил с полдесятка адвокатов, рекомендованных его друзьями, пока не добрался до Эшера. Адвокаты совсем не горели желанием заниматься делами, связанными с ФБР, даже адвокаты из левого крыла. Любому толковому адвокату было ясно, что пока мой отец, отбиваясь от визитов ФБР, пытался найти себе адвоката, его уголовное дело приобретало категорию бессрочного. Наверняка, это понимал и Эшер. Конечно же он знал, что наступли труднейшие в истории времена для всех тех, на кого положат глаз блюстители закона, тех, кого называли «красными» или «прогрессистами», как стали именовать себя коммунисты. С 1946 года в стране начали происходить жуткие эксцессы. Папа Пол постоянно пытался читать лекции маме Рошель, как будто бы она сама всего этого не знала. В Конгрессе демократы, руководимые Гарри Трумэном, состязались с республиканцами в применении все более жестоких мер в отношении левых. Люди теряли рабочие места и разрушали свои карьеры из-за озвучивания своих взглядов, приобретенных ими пятнадцать лет назад. Людей обвиняли, проводили следствия и увольняли с работы, хотя они даже не знали, кто и в чем их обвинял. Людей вносили в чёрные списки их профессий. Чистосердечное признание в собственном преступлении стало народной традицией, ну прямо как в России. Конгрессмены хвалили свидетелей, называвших имена друзей и знакомых, которых видели на партсобраниях двадцать лет назад. Стукачество стало нашей новой этикой. Бывшие коммунисты, которые давали показания о методах своей партии и подписывали «чистухи», загребали огромные деньжищи. Мерилом их успеха была степень их греховности. Это была эпоха Красной угрозы. Страх захвата коммунистами школьных родительских комитетов и общественных благотворительных фондов отравлял жизнь простым людям обычных городов. Всякий, знакомый с каким-то коммунистом, чувствовал себя запятнанным. Всё, что как-то касалось коммунистов, становилось запятнанным. К их числу автоматически причислялись все те, кто отстаивал свои гражданские свободы из принципа или на основании Первой, Пятой и Четырнадцатой поправки к Конституции. К примеру, Пабло Пикассо, поскольку он присутствовал на Всемирном коммунистическом конгрессе за мир в Париже и рисовал голубей мира. А также – сами голуби, да и сам мир. Был принят новый закон об иммиграционном контроле, закон о депортации иностранцев и закон о контроле над американскими гражданами за рубежом. А ещё был законопроект о внутренней безопасности, предусматривающий создание концентрационных лагерей для всех, кто мог быть заподозрен в шпионаже. Теперь уже у нас появились и те граждане, что не могли получить себе загранпаспорт, и те что не могли найти себе работу, и те, что сели в тюрьму за неуважение к суду, и даже те, что не могли найти себе в наших библиотеках книги Марка Твена, благодаря тому, что он был слишком подозрительно популярен у советских читателей.
– А Советы созданием своей атомной бомбы лишь усугубили ситуацию, – вещал нам Эшер. – Теперь они не менее опасны, чем мы. Это же невыносимо. А теперь ещё коммунисты рулят и в Китае. Что мы также считаем невыносимым. Это явно не та эпоха, когда наши историки будут горды нами. Мы настроены так, чтобы кто-то заплатил за то, что мы считаем невыносимым. Если только вы не Роберт Тафт, то будьте осторожны!
Подобные разговоры вряд ли могли утешить мою маму. Эшер не был тактичным и участливость не принадлежала к его лучшим качествам. Однако его принимали таким как есть ввиду его очевидной порядочности, а ещё потому, что иного выбора все равно не было. Эшер не был политиком, его можно было представить человеком, готовым проголосовать за того, кого он счел бы морально приемлемым, вне зависимости от его партийной принадлежности. Ближе всего он был к консерваторам. Под законом он понимал кодификацию религиозного смысла жизни. Говорили, что он годами работал над давно уже незаконченной книгой, демонстрирующей вклад Ветхого Завета в американское право. Охоту на ведьм Эшер считал язычеством, а иррациональность – грехом. Он приходил в наш холодный дом, садился, не снимая пальто, и, сдвинув на затылок свой хомбург, задавал несколько вопросов, отвечал на них, вздыхая, кивая и качая головой. Для Эшера коммунизм моих родителей был легко простительным, потому что он был одновременно жалким и бесстрашным. Один из писателей, написавших о Поле и Рошель Айзексон, сказал, что они были настолько грубы и лицемерны, что даже в последние месяцы жизни взывали к своей иудейской вере, чтобы поддерживать сочувствие к себе. Этот писатель не мог понять Эшера. Точнее те его широкие объятия этической святости, которыми он мог обнять атеиста-коммуниста, оказавшегося в лице такого неудачливого как мой отец еврея, столь неискушенным в этом реальном мире людей и власти. Эшер же вполне понимал, как человек еврейского происхождения мог отречься от своей веры, приняв за неё пресловутую перфекционистско-коммунистическую мечту о «рае земном», и при этом, вопреки, а, возможно, благодаря ей, продолжать считать себя евреем.
ЭШЕР: АДВОКАТ ИЗУЧАЕТ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВО
Мы понаблюдаем за тем, как этот порядочный, но неприметный человек едет на метро в центр города, чтобы ознакомиться с законодательством, которым руководствуются высоко оплачиваемые федеральные прокурорские органы.
После того, как ФБР провело обыск отцовской лавки, мама открыла её, чтобы клиенты могли забрать их отремонтированные приемники, а мы могли получить все деньги, заработанные папой. Нам был нужен каждый доллар. Нам не хватало на оплату аренды лавки, и хотя Эшер велел нам не думать о его гонораре, но у нас теперь ко всему прочему добавилась ещё одна большая статья расходов.
Я отнёс маме свою синюю жестянку с медяками: там было около восьмидесяти центов. Она стала плакать и обнимать меня, как я и предполагал. Я хотел увидеть её слёзы, хотел, чтобы она обняла меня, чтобы испытала всю остроту момента, который я запланировал.
В магазин пришло очень мало людей, а те, кто пришли, воротили лица, словно глянув моей маме в глаза, они могли заразиться её несчастьем. Откуда-то я узнал, что ходят слухи о том, что мама Рошель имела наглость стоять в нашей лавке с детьми, где все могли видеть её позор. Никто не хотел к нам приближаться. В нашем еврейском квартале Пол Айзексон был плох для евреев. Разве не было речи Джо Маккарти о великой битве между международным атеистическим коммунизмом и христианством? По мнению Маккарти ни у кого не было сомнений, о том, какое место уготовано евреям.
Моя мама была огорчена реакцией соседей. Она подумала было позвонить тем, кто не забрал свои приемники, но передумала. – Мы словно живём на каком-то захолустном хуторе, – пожаловалась она Эшеру. – Никто здесь, даже те немногие, кто нам сочувствует, не усомнились в виновности моего мужа. Все они трусливые и необразованные.
– Увы, образованные тоже, – поправил её Эшер, – судя по результату голосования Федерального большого жюри присяжных по обвинению Пола. Хотя оно и нарушает принцип презумпции невиновности. Но не волнуйтесь, суд есть суд, и именно там всё будет решаться. Не на 174-й улице, а в зале суда.
Моему отцу совместно с Селигом Миндишем и другими неназванными лицами было предъявлено обвинение в преступном сговоре, нарушающим Закон о шпионаже 1917 года. Залог для отца был установлен судом в размере ста тысяч долларов. Это означало, что он будет находиться в тюрьме до судебного заседания, которое по словам Эшера состоится спустя много месяцев. Он подал апелляцию о пересмотре суммы залога, но ему было отказано. Корейская война развивалась неважно, газеты рассуждали о том, какой ущерб одна атомная бомба может нанести Нью-Йорку. Столько сотен тысяч погибших, столько миллионов умирающих от лучевой болезни, столько знакомых улиц превратившихся в руины.