Я узнаю всё это в автобусе. Отец рассказывает мне. Он воодушевлён, счастлив. Все поют песни Робсона в предвкушении его выступления. Это очень приятно. Я рад, что мама разрешила мне поехать. Автобус с грохотом несётся по Бронксу, направляясь на север через парк Ван-Кортланд к Соу-милл-Ривер-Паркуэй, и все поют песню «Солдаты торфяного болота»:
«Мы – солдаты торфяного болота, марширующие с лопатами к болоту.» Только мама не поёт. Я сижу у неё на коленях у окна. Рядом со мной поёт отец. Весь автобус поёт. Он словно бы плывёт, покачиваясь в ритме песни, а его окна замызганы грязными разводами дождевых капель.
Поездка долгая, мои глаза слипаются от уносящегося назад пейзажа. На подъезде к Пикскиллу пение прекратилось, все пассажиры автобуса притихли. В Пикскилле я вижу стоящих вдоль дороги мужчин, которые орут, размахивая кулаками и которых оттесняет шеренга копов. «Пошли на хер, жиды!» орет кто-то на наш автобусу. Мне слышны звуки военной музыки. Я не знал, что на концерте Робсона будет оркестр, но отец, привставший с места, чтобы оглянуться через заднее окно автобуса, поясняет, что это оркестр Американского легиона, который устроил марш протеста против этого концерта.
На концертной территории жарко, неуютно, и долгое время никаким концертом и не пахнет. Я давно уже доел свой сэндвич с яичным паштетом и снова проголодался. Толпа зрителей гигантская. Я сижу между родителями, которые окружены друзьями, вокруг которых сидят тысячи людей. Если бы что-то плохое могло случиться, это бы уже случилось, рассуждают все. Я даже не представляю, какой вред может причинить нам эта дружественная толпа. Она словно наша армия. Наши люди спокойны и расслаблены. Они шутят. Мой отец читает вслух что-то из книги, что-то смешное, и все смеются и обсуждают это. Моя мама, улыбаясь и скрестив ноги, сидит на траве, а её длинная плиссированная юбка облепила её ноги так, что их не видно. Она прижимает меня к своему боку. Мой отец, разглагольствуя, размахивает своей сигарой, а разглагольствует он без умолку. При этом он то и дело закрепляет себе очки на переносице. Бен Коэн слушает его, лёжа боком на траве и сжимая в руке свою трубку. Доктор Миндиш тоже слушает его. Как и меховщик Нейт Сильверстейн. Сразу видно, что все они питают к нему чувство уважения. Даже нет, не столько уважения, сколько дружеского расположения. К нему – расположение, а уважение – к его энергичности. Он кажется неутомимым, полным электроэнергии, неугомонным, постоянно выражающим свои мысли и постулирующим свои идеи.
И вот, наконец, где-то вдалеке раздаётся вопль ликования, а затем оглушительный рёв, сопровождающий появление Робсона. Я не могу его как следует разглядеть. Его голос доходит до меня лучше, чем видимость его маленькой фигурки издали, но голос у него глубокий, невероятно глубокий, гулкий голос, и он напоминает мне голос Уильямса, живущего в нашем подвале. Ведь они оба чернокожие. Странно даже, почему Уильямс не поехал с нами. Робсон поёт в жанре «спиричуэлс». Он поёт гимны Old Man River [«Старик-Река»], Peat Bog Soldiers [«Солдаты торфяного болота»] и I dreamed I saw Joe Hill last night, alive as you and me [«Мне приснилось, что вчера вечером я видел Джо Хилла, живым, как вы и я»]. Ему аккомпанирует какой-то пианист. Интересно, живёт ли он в подвале своего дома?
Мы все бурно ликуем, когда концерт заканчивается. Все оживленно разговаривают, пока мы идём к автобусу. День выдался счастливым, полным возвышенных эмоций. Но на парковке мама хватает меня за руку и я понимаю, что мы спешим.
Наш автобус выезжает в колонне автобусов и машин. Полисмены Пикскилла направляют транспортный поток. – Мы ехали сюда не по этой дороге, – говорит Миндиш, наклоняясь вперёд со своего места позади отца. Отец удивленно приподнимается и садится. Мы едем вверх по какой-то лесной извилистой узкой дороге. Автобусы ползут на первой передаче, передаче страдания, с таким звуком, который превращает мотор в гуманоида. Я замечаю что-то странное: трое-четверо взрослых мужиков бегут вдоль опушки леса. Они бегут быстрее автобуса. Я наклоняюсь вперёд, чтобы посмотреть, куда они бегут, и вижу, как из леса выбегают ещё несколько мужиков. Они швыряют какие-то предметы в сторону дороги. – Осторожно! – кричит отец. В этот момент автобус останавливается как вкопанный, заглохнув на передаче. Шофер вскидывает руки к лицу. Раздаётся треск разбитого стекла. По автобусу прокатывается возглас, невольно вырвавшийся из наших восприимчивых глоток. Отец снова садится, схватившись за поручень предыдущего сиденья. Мы все сидим, остолбенев, словно оказались на каком-то постороннем зрелище, которое нас никак не касается. Лицо водителя залито кровью. От начала и до конца автобуса пассажиры ныряют вниз головами словно падающие подряд костяшки домино. На окне рядом с головой моей матери появляется красивый узор паутины трещин и за миг до того, как мою голову придавливают вниз к сиденью, я вижу мужика, швыряющего булыжник в заднее окно предыдущего автобуса.
Пассажиры кричат, требуя, чтобы наш автобус поехал, но шофер уже покинул свое сидение, хотя даже если бы он и не сделал этого, то ехать все равно некуда. Ведь и спереди и сзади нас другие автобусы. Грохот камней по бокам и крыше автобуса режет уши. Треск битого стекла звучит музыкой. Пассажиры вскрикивают. – Что это такое? – возмущается голос отца надо мной. – Что творится?
Вместе с камнями словно записки, привязанные к ним ленточкой, летят к нам их слова: жиды, коммуняцкие ублюдки, жидовские коммуняки, краснопузые псы. Я внимательно вслушиваюсь: Жид. Коммуняка. Краснопуз. Ниггер. Ублюдок. Жид. Ниггеролюб. Краснопуз. Жидовский ублюдок. Вот какие слова они выкрикивают. Камни, некоторые размером с мою голову, летят, движимые стремлением преподать урок. – Мы вас научим! – орут разъяренные голоса. – Это вам будет уроком, коммуняко-жидовские ублюдки!
Мы с мамой, стоя на коленях, зажаты между своим сиденьем и спинкой предыдущего. Каждый стук, каждый удар снаружи воздействует на неё как простой механизм, чтобы ещё сильнее прижать меня к себе. Я представляю себе какое-то устройство вроде лебедки, управляемое криками, грохотом камней и бьющегося стекла, которое миллиметр за миллиметром всё сильнее затягивает меня под маму, в результате чего моя голова прижимается к её согнутой ноге, её грудь и руки охватывают криволинейную поверхность моей спины, а её пальцы впиваются в кости моих ягодиц. Через ткань её юбки я чувствую своими прижатыми ртом и подбородком подёргивание мышцы её бедра, дрожащей от … чего – страха? ярости? напряжения? – после чего она кладёт голову мне на спину и бубнит мне в позвоночник: «Душегубы. Псы. Мрази». Это – те самые бранные ярлыки, которые моя бабуля вечно бубнит на идише, только в переводе мамы на английский. «Фашистские мрази. Нацистские свиньи. Душегубы.»
Я отравлен страхом. Мысль о бабуле наполняет новым смыслом эти её пресловутые обзывалки. Выходит, что они были не просто маразматическим бредом безумной старухи, а точным и мощным наполнением наших жизней лексиконом фатализма. Наш автобус сотрясается. Мы все умрём. Моё сердце бешено колотится, но все же я ощущаю то, из какого материала сделана юбка моей мамы – грубая шерстяная ткань, которая оставит на моей щеке ощущение зуда.
Я слышу, как Миндиш кричит отцу, чтобы тот пригнулся. – Поли! – кричит мама над моей спиной. – Ты чего, Пол?
Мой отец, на корточках сидевший в проходе, похоже, увидел что-то через лобовое стекло. Он перешагивает через пассажиров, проталкивается мимо них и, лавируя, пробирается в передок автобуса. – Офицер! – кричит он. – Офицер!
Мой тщедушный отец, лавируя, пробивается на передок. На войну. Этого нельзя допустить. –Этого нельзя допустить, – кричит он в ответ, словно объясняя. Затем он, подойдя к передней двери, приказывает водителю открыть её. Автобус качается. Отец держится за верхний поручень, настаивая на том, чтобы шофер открыл дверь, хотя остальные пассажиры вопят, требуя не делать этого. – Мы не можем допустить это, – говорит отец, оборачиваясь. – Мы не можем допустить этот беспредел.