Один из лётчиков зашёл к нам и сказал, что о моём освобождении только что объявили в Соединённых Штатах: официальное сообщение Белого дома передали по радио в начале четвёртого утра по восточному времени. Значит, жене и родным уже сообщили. Я долго думал о том, как они это приняли.
Вскоре после того, как Донован лёг спать, лётчик вернулся и спросил, не хочу ли я заглянуть в кабину. Вид приборной доски был как возвращение домой. Второй пилот с усмешкой кивнул на штурвал: «Подержите-ка её немного — проверим, помните ли вы, как это делается». Меня подмывало, но я отказался. Мы ещё поговорили. Я и не подозревал, до чего мне не хватало лётчицкой болтовни.
Когда мы сели на Азорах для дозаправки, почти все вышли размять ноги и перекусить. Мне пришлось остаться в самолёте, чтобы не попасться на глаза журналистам.
Это было предвестием дальнейшего. К нашему прибытию в Соединённые Штаты приняли обстоятельные меры предосторожности, о которых мне рассказали, когда мы снова взлетели. Я вернулся в мир «плаща и кинжала».
Часов через шесть, подходя к восточному побережью, я увидел первые огни Соединённых Штатов. Всего несколько часов назад я был заключённым по ту сторону железного занавеса, и огни эти казались ненастоящими. Я всё ещё не мог уложить в голове, что после двадцати одного месяца плена я снова свободен.
Оно, пожалуй, и к лучшему: хотя я этого ещё не понимал, свободен я был не вполне. В известном смысле русские выпустили меня, чтобы я стал de facto узником ЦРУ.
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
США
Глава первая
Репортёры стерегли все крупные аэропорты, но особенно авиабазу Эндрюс под Вашингтоном. Возможно, оттого, что именно там президент Кеннеди встречал двух лётчиков с RB-47, — хотя я сильно подозреваю, что ЦРУ вдобавок пустило слух, будто самолёт сядет именно там.
Он там и сел. Только сперва он сделал остановку в Довере, штат Делавэр, где мы с Мёрфи и сошли. А потом пошёл на Эндрюс, где Донован и человек примерно моего роста и сложения ушли от погони, сразу поднявшись на вертолёте.
Встречали меня охранники из управления; первые мои шаги по американской земле — по полосе в Довере — были бегом, от самолёта к ожидавшей машине. В Довере дежурил репортёр, но один из людей управления пригласил его в диспетчерскую на чашку кофе. Пока тот допивал, мы уже покинули базу и ехали в «конспиративный дом» на восточном побережье Мэриленда.
К чему такая строгость? Мне ответили, не вдаваясь в подробности, что управление хочет опросить меня прежде, чем я встречусь с прессой.
Меня это вполне устраивало. Больше месяцев, чем хотелось бы помнить, я жил по раз навсегда заведённому распорядку. Внезапная перемена вместе со всем этим волнением изматывала. Я предвкушал два-три дня покоя и уединения.
Я ещё не знал, что «два-три дня» обернутся тремя с лишним неделями и что покойных дней среди них будет немного.
В «конспиративный дом» — Эшфорд-Фармс, частное поместье близ Оксфорда, штат Мэриленд, — мы приехали около пяти утра. Проспав несколько часов, я проснулся с приятным открытием: перебои в сердце пропали. Припомнив, я понял, что не замечаю их с той минуты, как перешёл мост.
Открытия продолжились. В ванной была горячая и холодная вода. И уборная с сиденьем. И зеркало. И всякие иные дивные удобства, включая весы. По тому, как в обтяжку сидели брюки, я решил, что, несмотря на скудную еду, в тюрьме я прибавил в весе. Перед пленением я весил от 175 до 180 фунтов. Встав на весы, я обнаружил, что вешу 152. Потеря от двадцати трёх до двадцати восьми фунтов; а лишние два дюйма в поясе объяснялись единственно нехваткой движения.
После обильного завтрака, от которого я осилил самую малость, меня сфотографировали для печати. На этот раз просить меня улыбнуться не пришлось: я сиял во весь рот. Потом я попал к ещё одному врачу — психиатру. Опаивали ли меня русские? Нет, насколько я знаю. Промывали ли мозги? Нет — во всяком случае, не в том смысле, в каком мы обычно это понимаем. Как я чувствую себя теперь? Крайне взвинчен. Так было с той минуты, как я узнал, что после обеда увижу Барбару и родителей. Он дал мне успокоительное — первое в моей жизни. Помогло.
Первыми приехали мать с отцом. Сцена вышла очень бурная, хоть и радостная. В тюрьме я не раз гадал, увижу ли кого-нибудь из них снова. Выглядели они почти так же, как в Москве, хотя тревога их явно состарила. Разговор шёл о семейных новостях, и все так спешили спрашивать, что слушать ответы было почти некогда.
Вскоре приехали Барбара и её брат, капеллан ВВС. Этой минуты я ждал и боялся. Во Владимире, в тот долгий срок, когда Барбара не писала, я принял решение: по возвращении в Соединённые Штаты развестись. Твёрже решения быть не могло — и всё же я знал, что, увидев её снова, в совсем иных обстоятельствах, могу дрогнуть.
Изменилась она больше всех. Одутловатая, с опухшим лицом, с набрякшими веками, фунтов на тридцать тяжелее нормы, она была почти неузнаваема. Даже толстый слой грима не скрывал, как страшно её подкосило.
Я любил Барбару, а порой и ненавидел. Теперь не осталось ни того ни другого. Осталась одна жалость, и хотелось одного: помочь ей, если позволит. Иллюзий у меня не было. Наш брак умер. Он умер, пока я сидел во Владимирской тюрьме. Уцелела одна оболочка.
В тот вечер мы долго говорили. О том, как она жила, пока я сидел, она отвечала уклончиво, а отсутствие писем объясняла тем, что писать было не о чем. Главная её обида была в том, что её не предупредили о моём освобождении. Я подумал: зачем ей нужно было предупреждение? — и хотел спросить, но осёкся. Этот путь вёл к новой боли. А боли мне хватило с лихвой. Вопросы и ответы могли подождать, пока мы оба не окрепнем настолько, чтобы их вынести.
Кое-что я всё же узнал, и одно особенно меня удивило. По возвращении в Соединённые Штаты, после моего процесса, её допрашивало ЦРУ. Первый вопрос был такой: «Миссис Пауэрс, вы уверены, что человек, которого вы видели в Москве, — ваш муж?»
Хотя она их уверяла, что да, недоверие их она всё равно чувствовала.
Я понимал: они перебирали все возможности. Но, по мне, это было не более чем выдаванием желаемого за действительное.
И это был не последний раз, когда я столкнулся с таким нежеланием принимать очевидное.
Ночью я один раз проснулся и обмер от темноты. Потом вспомнил, где я, и с благодарностью снова заснул. Как и во многом другом, я готовился к долгому привыканию, — но после той ночи спать без света мне уже никогда не мешало.
Это походило на подземные толчки после большого землетрясения. Вдруг доходит: да у меня же сколько угодно места! Я могу выйти на улицу когда захочу! Я не заперт в дворике двадцать на двадцать пять футов!
Может быть, вкус свободы только разжигает аппетит и хочется ещё.
Барбаре разрешили остаться на ферме, а брат её уехал в тот же день, что и приехал. На второе утро родители отбыли в Паунд. Вскоре после их отъезда мы с Мёрфи прошлись по двору перед домом. Эшфорд-Фармс было большое поместье, акров шестьдесят, обнесённое высокой проволочной оградой, которую стерегли немецкие овчарки и, полагаю, немалое число сотрудников управления. Как и сам дом — двухэтажный, прекрасно обставленный, в георгианском вкусе, — поместье было просторным, но надёжно замкнутым. Кроме родных, все, с кем я имел дело, были из управления. Даже готовил один из его сотрудников.
— Мёрф, — сказал я, когда мы брели по снегу, — у меня чувство, что я тут почти что арестант. Скажи-ка: захоти я уйти прямо сейчас — просто собрать чемодан и выйти, — я бы смог?
Он немного помолчал и ответил: — Думаю, нет.
Как они могли бы меня удержать, я не понимал. Но тогда мне не особенно хотелось это выяснять. Я был крайне взвинчен, всё ещё привыкал к перемене и вовсе не спешил выходить к миру, особенно к прессе. А после того как впервые за двадцать один месяц прочёл американские газеты и посмотрел телевизор, спешить захотелось ещё меньше. Обмен занимал все новости. Многое из сказанного меня оглушило.