Ещё одна странность — а такого прежде не случалось ни разу: дней пять мне не приносили «Дейли уоркер». Когда она пришла, нескольких номеров недоставало — примерно с четвёртого по девятое ноября. (Точных чисел не помню: тогда я не придал этому значения.) Вчера получил номер за 23 ноября, а номера за 22-е не было. Очень странно: газету эту я получаю много месяцев и ни одного номера не пропустил. Они часто запаздывают, но приходят всегда».
Мелочи — а рассудок складывает из них рисунок.
«Сегодня я впервые подумал, что между пропавшими газетами и отсутствием писем может быть связь. Почта, которая должна была бы приходить сейчас и всю прошлую неделю, отправлялась из Соединённых Штатов примерно тогда же, когда печатались пропавшие номера. Не случилось ли чего с женой или с кем-нибудь из родных — и не написали ли об этом и в газетах, и в письмах? Если так, дело, должно быть, очень серьёзное, раз это от меня скрывают».
Самых страшных своих догадок я на бумагу не занёс — не хотел придавать им такой вес.
Пропаже посольской посылки нашлось объяснение: может быть, кончились деньги на моём счету, а Барбара в больнице и пополнить их не может. Мысль, что посольство из-за этого посылку задержит, настроения мне не улучшила. Но отсутствия писем и пропавших газет это всё равно не объясняло.
Я подал начальству просьбу проверить — нельзя ли выяснить, в чём дело.
Ноябрьская посольская посылка так и не пришла по причине простейшей: её попросту забыли отправить.
Облегчения я почувствовал больше, чем злости. Мои страхи, как и мои надежды, складывались из мелких косвенных примет. Теперь одной приметой стало меньше.
Восьмого декабря я получил два письма от Барбары: одно шло тридцать пять дней, другое тридцать восемь. В последнем, от 25 октября, она писала, что готова вернуться домой, да доктор Тигпен не согласен. Её перевели в отдельную комнату в открытом отделении; но спичек по-прежнему не давали.
Знать, что Барбара жива, пусть и в больнице, было великим облегчением. И там о ней хотя бы как следует позаботятся.
Одиннадцатого декабря полковник принёс дурную весть. Тетрадь: «Рабочего лагеря мне не видать. Мне сказали, что в начале мая 1961 года Президиум принял закон или указ, по которому наказание за ряд преступлений — в том числе, разумеется, и за моё — не может быть смягчено никаким судом, а только помилованием самого Президиума Верховного Совета. Указ этот действует с мая, а утверждён пятого декабря — через двадцать дней после того, как я подал ходатайство.
Единственная моя возможность смягчить срок — помилование Президиума Верховного Совета. Это крайне маловероятно: они даже не потрудились ответить на прошения, которые жена и родители подали за меня больше года назад».
Втайне я надеялся на это ходатайство куда больше, чем доверил тетради. Всегда оставалась возможность — пусть, признаться, и отдалённая, — что, пересматривая приговор, суд решит смягчить его. Оттого и разочарование вышло вдвойне.
Впрочем, полковник настроен был не совсем безнадёжно. Он не был уверен, что это удастся устроить, — надо ещё выяснять, — но, возможно, если ко мне приедут из Соединённых Штатов, сделают так, чтобы мне позволили пробыть с ними подольше.
Я ухватился за это как за спасательный круг. Пусть свидание будет коротким, пусть несколько дней, — может быть, мы с Барбарой так или иначе разрешим какие-то наши беды. Я ей об этом написал, уговаривая подумать о поездке.
В тот же день я узнал от матери Барбары, что Барбару выписали в конце октября. Правда, через несколько дней она вернулась туда с тяжёлым гриппом.
Двадцать первого декабря пришло одно письмо от Барбары, написанное 19 ноября, когда она ещё была в больнице. О том, каковы её планы после выписки, не говорилось ничего — только, что из-за ссор с матерью ей придётся жить отдельно. Меня это не порадовало: за ней некому будет присмотреть.
Второе Рождество в Советском Союзе далось мне тяжелее первого. Открыток было мало: люди склонны забывать. Подарки были, в том числе прекрасные шерстяные варежки, связанные для меня матерью Зигурда. А вот обнадёживающих новостей почти не было. Последняя надежда, казалось, рухнула, никаких видов на освобождение не было, и я впал в глубокое оцепенение. Зигурд бился изо всех сил, но вытащить меня не мог. Часами я сидел, уставившись в пол, и молчал. Не скрасило праздника и полученное 27 декабря письмо от одной из родственниц Барбары — хотя в нём и было сказано, что из больницы она вышла.
Раньше я писал им, прося подробностей о её болезни и о том, как она оказалась в клинике. Я хотел знать всё. Теперь я почти жалел, что спросил.
Написанное в конце ноября письмо гласило: «Правду сказать, беда её — одиночество, вина и нервы. Она по-прежнему пьёт, и я, конечно, понимаю Ваши чувства: она была не тем, чем должна была быть, и не тем, чем должна быть».
«…вина… была не тем, чем должна была быть, и не тем, чем должна быть…»
Мне остались эти слова — и всё, что могло вложить в них моё воображение.
Теперь воспоминания вернулись. И никакое усилие воли их не изгоняло. Я больше не мог давить правду и придумывать отговорки, чтобы не смотреть ей в лицо.
Вскоре после свадьбы меня послали в командировку на авиабазу Эглин во Флориде, на стрельбы. Отпраздновать наши три месяца — 2 июля 1955 года — Барбара собиралась приехать на машине. Второе приходилось на субботу долгого уик-энда Четвёртого июля, и номер в мотеле я добыл с немалым трудом. Приехать она должна была в субботу под вечер: дороги там на три-пять часов. Приехала она только на следующий день, отговорившись тем, что заехала к подругам в домик на берегу и они уговорили её заночевать.
Барбару я знал достаточно, чтобы чувствовать, когда она лжёт, и тогда почувствовал. Но подруг я не знал и проверить не мог. Да, откровенно говоря, и не хотел. Тогда это было лишь подозрение, а я её любил и не хотел его расследовать.
Остался осадок — сомнение, семечко, но вместе с прочими его хватило, чтобы дважды подумать, идти ли на службу в ЦРУ: слишком долгая разлука. До свадьбы мы несколько раз расторгали помолвку — обычно после ссор, когда я узнавал, что Барбара встречается с другими.
Когда осенью 1956 года Барбара приехала в Грецию, я был очень рад: то, что она решила быть рядом, пусть и по выходным, казалось добрым знаком. Чувство это, впрочем, длилось недолго. В мои приезды в Афины бывали «случаи». Но опять же только подозрения, ничего определённого. Необъяснённые телефонные звонки. Взгляды и словечки, которыми обменивались в барах. Явные противоречия в её рассказах. Часто дело кончалось ссорой.
Вскоре после этого Адану посетил Ричард Бисселл, заместитель директора ЦРУ по планированию, одна из главных фигур за программой пролётов. Барбаре придётся уехать из Греции, сказал он мне. Её пребывание там, когда другим лётчикам не разрешают привозить жён, дурно сказывается на настроении. Так, по крайней мере, он это объяснил. Поговорив с другими лётчиками и зная, что никто из них тогда семью привозить не собирался, я почувствовал, что Бисселл чего-то недоговаривает и что в Афинах, возможно, творится нечто мне неизвестное. Возвращаться в Соединённые Штаты Барбара не хотела, а до конца моего контракта оставалось немного, и ей нашли работу на авиабазе Уилус в Триполи, Ливия.
Это значило, что видеться мы будем куда реже. Впрочем, случались внеплановые перегоны — Т-33 отправляли в ремонт. Я брал их всякий раз, как позволяло расписание.
Мой неожиданный и незапланированный приезд под вечер превратил часть подозрений в уверенность. Придя в женское общежитие, где жила Барбара, я спросил у одной из девушек, здесь ли она. Здесь, ответила та, но подниматься к ней лучше не надо: она собирается уходить, и её кавалер уже приехал.
Я поднялся. И поторопил кавалера с уходом. В последовавшей ссоре я заметил, что Барбара прячет письмо, торчащее из сумочки. Поняв, что я его увидел, она схватила письмо и убежала в другую комнату, заперев за собой дверь. Я вышиб дверь и отобрал письмо. Оно было от офицера ВВС из Афин: он сообщал, что решил развестись с женой, и спрашивал, не может ли она развестись со мной, чтобы им пожениться.