НИКИТА НАМЕКАЕТ: ПАУЭРСА МОГУТ ОСВОБОДИТЬ
НЬЮ-ЙОРК (АП). Советский премьер Никита Хрущёв заявил, что Фрэнсис Гэри Пауэрс может быть освобождён до истечения десятилетнего срока, однако международная напряжённость не позволяет выпустить лётчика U-2 из советской тюрьмы прямо сейчас.
В интервью С. Л. Зульцбергеру из «Нью-Йорк таймс», напечатанном сегодня, Хрущёв сказал: «Сам Пауэрс не такая ценность, чтобы мы считали нужным заставлять его отбывать срок полностью».
Пауэрс был сбит над советским городом Свердловском 1 мая 1960 года и затем осуждён как шпион.
Хотя время, очевидно, ещё не приспело, новость меня обнадёжила. А настроение поправило письмо от Барбары — первое за долгое время.
Чувство это длилось недолго. В пятницу, 13 октября — уж если бывают несчастливые дни, так это он, — я получил письмо от матери Барбары. Она не знала, как мне это сказать, писать ей было очень больно, но 22 сентября, после семейного совета и по совету врачей, ей пришлось поместить Барбару в психиатрическую лечебницу.
Известие оглушило меня. Последнее письмо Барбары было написано 18 сентября, всего за четыре дня до этого, и, хоть и короткое, как всегда, никаких признаков болезни в нём не было.
Вот теперь я впервые начал догадываться, почему Барбара поступала так, как поступала: случаи во Флориде, в Афинах, в Триполи; её путающиеся рассказы; а с тех пор, как я в России, — её беспорядочные письма. Она была больна, и давно. В известном смысле известие даже принесло облегчение: оно объясняло очень многое. А теперь, может быть, при должном лечении она поправится. Господи, как я на это надеялся и молился! Но мне нужно было знать больше.
Письмо тёщи было скупо на подробности. Она написала только, что Барбара сильно пила и что врачи говорят о душевном расстройстве. Ни имён врачей, ни названия больницы не было.
Я тут же написал матери Барбары, её сестре и её брату, капеллану ВВС, прося подробностей.
Во мне мешались тревога, беспомощность, вина и понимание. К мучительной неизвестности прибавилось сознание, что я ничего, ровным счётом ничего сделать не могу. Не сиди я в тюрьме, с Барбарой этого, вероятно, не случилось бы. Будь я твёрже с ней насчёт выпивки, когда впервые понял, что это беда, может быть, всего этого удалось бы избежать. Не будь этих бесконечных разлук… Упрёки ничего не меняли, а перестать винить себя я не мог.
Тетрадь, 14 октября: «Я страшно расстроен и не могу выбросить это из головы. Знать бы в точности, что там происходит, — мне, кажется, стало бы куда легче. Уверен, что во многом виноват я сам…»
Ещё тринадцать дней письма не было. За это время я в отчаянии перебрал все возможности. Как я записал в тетради: «Мне пришла даже безумная мысль написать в Верховный Совет СССР с просьбой отпустить меня ненадолго домой — посмотреть, не смогу ли я чем-нибудь помочь… Я обещал бы вернуться. Понимаю, что мысль безумная, но вдруг сработает: они ведь могли бы получить с этого немало доброй славы.
Знаю, что это глупо, но я хватаюсь за соломинку. Если к началу будущей недели почты не будет — попробую».
Следующее письмо, от сестры Барбары, было подробнее. Пьянство Барбары вышло из всякого повиновения. Дошло до того, что мать не могла больше оставаться с ней в одном доме — начинались скандалы. При таких обстоятельствах родные сочли, что лучшее для неё — врачебная помощь, и её поместили в психиатрическое отделение университетской больницы в Огасте. Врач у неё превосходный, Корбетт Х. Тигпен, автор книги «Три лица Евы», и уход самый лучший. Они сожалели, что не смогли сперва снестись со мной, но при её состоянии решили, что для Барбары лучше действовать немедля.
Письмо было очень тактичное, и мне стало немного легче оттого, что ей помогают. Но было чувство, что от меня что-то скрывают; я написал, умоляя рассказать больше, просил не обращаться со мной как с ребёнком, а сказать в точности, что происходит. Я указал, что моё воображение нарисует страхи куда худшие всего, что они могут написать.
Первого ноября я получил два письма. Одно от Барбары. Написанное 7 октября, оно ни словом не поминало больницу. Другое — от брата Барбары, того самого капеллана ВВС, который занимался её помещением в клинику и был назначен её опекуном на время моего отсутствия. Он писал, что теперь она вольна покинуть больницу в любой день, когда пожелает.
Ещё одно письмо от Барбары пришло 5 ноября; написанное 15 октября, оно объясняло, что о больнице она мне в прошлый раз не сказала, чтобы я не тревожился. О выпивке — ни слова; причиной пребывания там названо нервное истощение. Доктора Тигпена она очень хвалила, хотя и жаловалась на его строгость: он даже спичек ей не давал.
Хотя месячную норму писем я уже основательно перебрал, я написал доктору Тигпену, а также врачу Барбары в Милледжвилле, прося подробностей. Я надеялся, что русские эти письма пропустят.
Из-за разрыва между тем, когда письмо написано, и тем, когда оно до меня доходит, я не знал, в больнице ли ещё Барбара. Мысль, что ей, может быть, лучше, что её, может быть, даже выписали, немного облегчала день. Такая больница, думал я, наверное, здорово похожа на тюрьму, а этого я никому не пожелаю.
К тому же появилось и другое, о чём приходилось думать и что — хотя с первым и связанное — очень меня заботило.
После приговора мне сказали, что, отбыв половину трёхлетнего тюремного срока — то есть восемнадцать месяцев, — я смогу ходатайствовать о досрочном переводе в рабочий лагерь, где мне и предстояло отбыть остальные годы. Такие просьбы удовлетворяются вовсе не сами собой, а по усмотрению суда. Вёл я себя как заключённый хорошо, и помехой это стать не могло. Первого ноября восемнадцать месяцев истекли.
И всё же, как я записал в тетради: «Эта лагерная история меня тревожит. Здесь, в тюрьме, я довольно изолирован: общаюсь только с сокамерником. В лагере же, насколько я понимаю, заключённые ходят свободно и более или менее сами собой управляют. Охрана, разумеется, снаружи. У меня впечатление, что устроено это примерно как концлагеря во время войны. Я слышал, что там бывают драки и есть враждующие группы, и я не знаю, как я в такое впишусь: языка-то я не знаю. За себя я не боюсь: не думаю, что советское правительство захочет международного скандала, поместив гражданина Соединённых Штатов в условия, где ему могут навредить. Им было бы трудно объяснить, почему они не могут уберечь своих заключённых, если бы разошлась весть, что со мной что-то случилось».
Да и кое-какие послабления, какими я пользовался в тюрьме, при переводе в лагерь могли отнять: посылки из посольства, книги, неограниченную переписку. И право не стричься.
Зигурд всеми силами старался меня не обнадёживать. Он был уверен, что просьбу не удовлетворят: Советы не могут рисковать тем, что меня убьёт какой-нибудь патриот, желающий прославиться.
Но был один важный довод в пользу лагеря. Я слышал, что там заключённым разрешают свидания с жёнами — по десять дней раз в три месяца. Если бы Барбара смогла приехать в Россию хоть ненадолго, мы, может быть, обсудили бы и разрешили какие-то наши трудности.
Пятнадцатого ноября я подал ходатайство о переводе.
Тетрадь, 21 ноября: «В прошлую субботу полковник приходил поговорить со мной о ходатайстве в рабочий лагерь. Спросил, почему я хочу туда перевестись, а потом сказал, что вернётся позже со сведениями по моим вопросам о свиданиях и о визе для Барбары. Когда я заметил, что ответа по ходатайству, вероятно, ждать долго, он сказал, что, может быть, и раньше, чем я думаю. Уверен, что о планах на мой счёт он знал куда больше, чем показывал…»
Тетрадь: «Сегодня вторник, 28 ноября. Я ждал сегодня почты, но её не было. Больше двух недель со дня последнего письма и больше трёх — с последнего письма Барбары. Идёт ли лечение как надо?
Не получил я и ежемесячной посылки из посольства. Она опаздывает почти на две недели. Нет ли связи между пропавшей посылкой и пропавшей почтой?