Литмир - Электронная Библиотека

Несколько учителей задали своим классам написать мне; сочинения были до слёз трогательные. Один класс прислал пакетик всякой всячины из собственных карманов — тем, что хотели со мной поделиться. Было там и несколько подушечек жевательной резинки.

Зигурд, который никогда не видел жевательной резинки, поражённо смотрел, как я выдуваю огромный пузырь. Как он ни бился, у него не выходило. На эти попытки мы извели всю резинку.

Двадцать шестого января, когда я только проснулся и вставал с койки, по радио передали: обоих лётчиков с RB-47 освободили!

Я был безмерно рад — и за них, и за то, что это сулило мне. По советской версии, лётчиков отпустили в обмен на обещание Кеннеди, что пролётов больше не будет.

Вот этот-то страх можно было наконец отложить.

Дневник, тот же день: «Большая надежда. Заходил полковник КГБ из Владимирской области. Спрашивал, нет ли у меня вопросов, и сказал, что положение моё много лучше прежнего. Сказал, что настроен весьма оптимистично. На ужин капуста».

Написав Барбаре, я попросил её послать благодарственное письмо Хербу Кейну, «если найдётся время». И заметил, что, пожалуй, зря мы так обнадёживаемся: ребят с RB-47, в конце концов, не судили и не приговаривали, а меня судили.

Дневник, 27 января: «Ещё новости об освобождении тех двоих — и ни слова обо мне».

Двадцать восьмого московское радио сообщило, что президент Кеннеди лично встречал обоих лётчиков по прибытии на авиабазу Эндрюс.

31 января: «Последний день девятого месяца. Месяц был полон ожиданий и разочарований. Положение в мире улучшилось, а значит, уверен, улучшилось и моё, — только этого пока не видно. Кажется, я уже должен был бы что-нибудь услышать…»

Я дописал письмо Барбаре, чтобы отправить назавтра: январскую норму писем я уже исчерпал. Письмо вышло гневным. Краткое изложение первой пресс-конференции Кеннеди я слышал, и оно обнадёживало, а вот кое-какие отклики на освобождение лётчиков с RB-47 меня взбесили.

«Двоих из тех, кто выступил с заявлениями, по мне, следовало бы расстрелять. Ты, наверное, читала о них в газетах двадцать шестого и двадцать седьмого. Это конгрессмен Уильям Эйвери и сенатор Эйкен. Эйкен сказал: „У нации может сложиться впечатление, что президент благодарен России за освобождение двух лётчиков“.

Лично я надеюсь, что благодарен не только президент, но и вся нация. По мне, нет никакого позора в том, чтобы быть благодарным за то, что так много значит для стольких людей. Я горжусь Кеннеди за эту благодарность, и, если случай представится, я скажу этим двоим, что думаю о людях, которые предпочли бы, чтобы ребята с RB-47 оставались в тюрьме, — оттого что их свобода ставит Соединённые Штаты „в неловкое положение“, как выразился Эйвери.

А что бы они сказали, будь это их сыновья или родня? Сказали бы то же самое? Если нет — значит, не имели права говорить это и теперь. Я вполне готов уступить одному из них или обоим место и дать отсидеть за меня остаток срока, раз уж они считают, что кто-то должен сидеть в русской тюрьме, — хотя обращение, какое я тут вижу, куда лучше того, чего они заслуживают».

А на дне души сидело тошнотворное понимание: если на Кеннеди из-за этого давят политически, то мои шансы вдруг сделались вовсе не блестящими.

В конце я дал волю тому, что чувствовал на самом деле:

«Барбара, я не знаю, что и думать. Я пытался понять, что меня ждёт, и совершенно сбит с толку. Всё выглядит хорошо, а я всё ещё здесь. Не решил ли Советский Союз, что двоих довольно? Если так, жест их вышел половинчатым, а козырь (меня) они придерживают.

Ну да меня сюда никто не звал, и жаловаться мне, пожалуй, не на что. Впрочем, и других ребят тоже не звали. У меня голова кругом идёт от попыток сообразить, что происходит. Лучше бы я вовсе ничего об этом не слышал. Каждый день я надеюсь, что он принесёт какую-нибудь весть, и каждый день разочаровываюсь, когда её нет.

Шансы мои по-прежнему много лучше, чем мне казалось поначалу, но каждый день, когда ничего не происходит, их, вероятно, немного убавляет. Может, это во мне говорит один пессимизм. Вполне возможно, что для моего освобождения прямо сейчас что-то делается и что на это нужно время. Хрущёв, по моему впечатлению, человек, который не делает дела наполовину, — но тут замешано куда больше, чем мне известно.

Мне бы очень помогло знать что-нибудь определённое — пусть даже плохое. Больше всего изводит неизвестность…»

Сделав беглые записи первого и второго февраля, я перестал вести дневник. Он слишком напоминал, что ничего не происходит.

Светлые пятна за месяц всё же были.

Среди американских журналов, которые власти покупали для меня в Москве, был январский «Нэшнл джиогрэфик». Там был большой цветной разворот о прощальном обходе Белого дома Мейми Эйзенхауэр. Как-то в воскресенье днём, когда надзиратель и уборщица захотели посмотреть снимки, мы разложили журнал на откидной дверце раздачи, и я, через Зигурда, рассказывал им об истории Белого дома и о том, что он значит для американцев. Покончив с журналами, мы показывали друг другу фотографии своих семей.

В тот день маленький кусочек железного занавеса перестал существовать. Вот это было светлое пятно.

Другим стала победа над Зигурдом в шахматы — случай достаточно редкий, чтобы запомниться.

Едва я прибыл во Владимир, одним из первых вопросов Зигурда было: играю ли я в шахматы? Мой утвердительный ответ его страшно обрадовал. Лишь много позже, когда мы сошлись настолько, чтобы говорить такие вещи, он признался, как разочаровался после первой же партии. Двигать фигуры я умел, а вот в существе игры не смыслил почти ничего. Шахматы в Латвии, как и во всём Советском Союзе, были в большой чести. Газеты печатали задачи, а московское радио рассказывало о заметных партиях с тем же жаром, с каким американский комментатор ведёт репортаж о бейсбольном матче, где ни один мяч не отбит. Как-то Зигурд обмолвился, что обыграл соперника вслепую. Тут настал мой черёд усомниться. В доказательство он разгромил меня наголову, сидя в другом конце камеры спиной ко мне. Мало-помалу под его началом я стал играть лучше, но случаи, когда я его обыгрывал, были наперечёт.

История с «Нэшнл джиогрэфик» и шахматная партия — вот два светлых пятна. За весь тот февраль их набралось немного.

Разочарование моё нарастало исподволь, но копилось. Каждый день проходил без вестей, и я всё глубже уходил в уныние. Меня не оставляло чувство, что меня бросили, оставили на произвол; что заговори посол Томпсон с Хрущёвым обо мне тогда же, когда и о лётчиках с RB-47, я был бы уже на свободе. Мои тюремщики всем своим видом показывали, что готовы меня отпустить. Я радовался за ребят с RB-47, но в самые чёрные минуты не мог отогнать мысль: не будь их здесь, освободили бы, может, меня.

Время тянулось медленно. Кино теперь бывало примерно раз в месяц, иногда реже. Конверты мы клеить перестали — не было бумаги. Я начал второй ковёр, отправив первый Барбаре, но шерсть кончилась, и я ждал, найдёт ли мать Зигурда нужные цвета в Латвии. Я знал, что надо бы снова взяться за русский, и не брался: должно быть, безотчётно чувствовал, что это значило бы признать, что я остаюсь. И чтение перестало быть спасением. Однажды вечером я обнаружил, что смотрю на пустую страницу: слова пропали. Боковое зрение было в порядке, а центрального не стало. Просто глаза устали, решил я и отложил книгу. Взявшись за неё позже, я увидел, что всё в порядке. Но назавтра пустое пятно появилось снова. И возвращалось всё чаще. Двух вещей лётчик боится больше всего: сердца и глаз. Перебои в сердце никуда не делись — они не оставляли меня с 1 мая 1960 года, — а теперь ещё и это. Я поговорил с Зигурдом, и мы решили, что дело, вероятно, в нехватке витаминов из-за скудной еды. В тюремном ларьке витаминов не было, и Зигурд написал родителям с просьбой прислать. Однажды они уже присылали ему. Но ждать предстояло не меньше месяца. А беда оставалась.

Впрочем, тревожило меня не это. Одна забота теперь вытеснила почти всё остальное.

55
{"b":"975812","o":1}