27 декабря: «Сегодня четыре письма. Два от Барбары, одно от мамы с папой и одно от Джесси. У Джесси и у Барбары были фотографии».
31 декабря: «Канун Нового года — очень одинокий день, полный воспоминаний. Несколько часов писал историю своего здешнего сидения [тетрадь]. Много думал о жене. Хоть бы уснуть сегодня».
Глава двенадцатая
В первый день нового года я вздрогнул, услышав по радио собственный голос. Передавали итоги важнейших событий 1960 года, и куски процесса пустили в эфир снова.
Я спросил Зигурда, не поминали ли лётчиков с RB-47, но об этом новости странным образом молчали. Насколько я знал, их ещё не судили. И всё же на случай, если их привезли во Владимир, я снова стал насвистывать на прогулках американские песни — в надежде подать знак.
Мои дневниковые записи 1961 года начались с забавного.
1 января: «Только что вскрыл коробку, думал — печенье. Оказались „Коктейльные вкусности“! Ну зачем, скажите на милость, американское посольство шлёт мне закуску к коктейлям, зная, что коктейлей у меня нет и взять их негде?»
Второго января обычную передачу прервали ради новогоднего тоста Хрущёва. Страшно взволнованный, Зигурд перевёл его мне. Хрущёв сказал, что с уходом старого года и старого правительства Соединённых Штатов Россия готова забыть историю с U-2 и начать 1961 год с чистого листа!
Дневник: «Не могут же они забыть об этом, пока я сижу в тюрьме? Большая надежда».
Зигурд её разделял. Он с самого начала твердил, что весь срок я не отсижу.
В тот же день случилось и ещё кое-что, отчего мне захотелось верить, что он прав.
Пока Маленький майор был в отпуске, почту приносил майор Яковлов. Уже уходя, он сказал, что нам не мешало бы постричься.
Тетрадь: «Очень странно: раньше никто ни разу не заикался о стрижке, хотя стричься нам, безусловно, было пора».
Для заключённого всё необычное, каким бы ничтожным оно ни казалось, полно значения.
Сперва тост Хрущёва, потом замечание майора Яковлова о стрижке. Если меня решили отпустить, им нужно, чтобы я выглядел прилично. Всё сходилось.
Конечно, напомнил я себе, стрижка нам и вправду была нужна. Могло быть и совпадение.
Я в это не верил. Ни на секунду.
За возбуждением пришёл откат.
Дневник, 3 января: «Мысли тянут вниз. Шансы выйти скоро, наверное, лучше прежнего, но я слишком мелкая сошка, чтобы кто-нибудь обо мне беспокоился. Освобождение моё зависит от прихоти людей, которым решительно всё равно, что станется со мной или с любым отдельным человеком. Они мыслят миллионами, а не единицами. Склеил сегодня больше пятисот конвертов».
Израсходовать разом всю свою норму в двести пятьдесят конвертов было следствием нервов. И расплата пришла тут же.
4 января: «Сегодня кончилась бумага для конвертов. Больше нет, так что клеить не из чего».
5 января: «День вышел очень скверный. Почти весь день в подавленности. Помылся и должен был постричься, но парикмахер не пришёл».
Тетрадь: «Заключённый никогда не расстаётся с надеждой. Он всё ждёт какого-нибудь чуда. Не будь этого, в тюрьмах было бы, вероятно, куда больше бунтов… Человек в тюрьме сошёл бы с ума, если бы где-то на дне сознания не жила надежда так или иначе выйти».
Постригли нас седьмого.
Девятого майор пришёл снова. Я спросил прямо, каковы мои виды. Он ответил, что дела мои пойдут хорошо, если Кеннеди поведёт линию на улучшение отношений с СССР.
На этот раз я и не пробовал скрыть волнения. Одному я у коммунистов, и в особенности у КГБ, научился: личного мнения никто никогда не высказывает. Всякое суждение предваряется коллективным «мы». «Мы полагаем…», «Мы считаем…» Мне никогда не говорили ничего, что не было бы одобрено Москвой, что не было бы официальной линией. Майор не позволил бы себе и этого, не будь у него уверенности, что виды хороши.
11 января: «Кажется, я об этом ещё не писал, но с 1 мая у меня в ушах не смолкает высокий звон. Сегодня вечером он был тише обычного».
13 января: «Сегодня отличные новости. Полковник (областной КГБ, из Владимира) сказал мне, что моё освобождение целиком зависит от того, как Кеннеди отзовётся на новогодний тост Хрущёва. Очень надеюсь, что двадцатого в своей речи Кеннеди твёрдо выскажется за добрые отношения и за ослабление напряжённости в мире. Надеюсь, он повторит сказанное в кампанию — насчёт извинений за полёт и прочего».
15 января: «Начал «Бен-Гура». Сегодня утром довёл ковёр до конца — больше по нему сделать нечего. Надеюсь, скоро сам отвезу его в Штаты. Почти уверен, что в феврале буду на свободе, хотя всегда есть вероятность, что этого не случится. Думать об этом отказываюсь. На ужин картошка».
Ковром я, пожалуй, гордился. Двадцать один на двадцать восемь дюймов; в узоре шесть цветов — светло-зелёный и тёмно-зелёный, песочный, красный, розовый и чёрный; и больше тринадцати тысяч крестиков, а каждый крестик — это четыре прокола иглой. По моему счёту, ушло около трёхсот часов. По крайней мере, от времени, проведённого в России, останется хоть что-то вещественное.
Письмо Барбаре, 16 января: «Очень надеюсь, что вскоре произойдёт нечто важное. Не хочу тебя обнадёживать, но вполне возможно, что меня освободят в ближайшем будущем. Я возлагаю большие надежды на то, как Кеннеди отнесётся к улучшению отношений с Советским Союзом, — а он, думаю, постарается их улучшить. Если он настроен благоприятно, шансы мои очень хороши».
Помянув тост Хрущёва и его намерение перевернуть страницу, я заметил: «чтобы вся эта история прошла и забылась, мне надо выйти из тюрьмы. Надеюсь, они не забыли эту часть истории и то, что я всё ещё здесь…
Всё это надежды оптимистические и от уверенности далёкие. Надеюсь, что они не чересчур оптимистические, и надеюсь, что к тому времени, как письмо до тебя дойдёт, мы оба что-нибудь услышим или, того лучше, увидимся по ту сторону Атлантики. Если к тому времени ничего не услышим — значит, это было пустое мечтание».
Упомянув, что закончил подарок к годовщине и надеюсь вручить его лично, я завершил письмо мыслями невесёлыми: «В известном смысле, наверное, очень глупо с моей стороны надеяться на скорое освобождение. Если оно не случится, я буду страшно разочарован, а значит, не следует и ставить себя в положение, где можно разочароваться».
Дневник, 18 января: «Около −20 °C. В такой холод мы с сокамерником гуляем только раз. При такой температуре хлеб для голубей почти невозможно раскрошить: руки коченеют за несколько секунд. И стоять на месте нельзя — ноги стынут».
19 января: «Завтра — речь Кеннеди. Я узнаю о ней только двадцать первого, двадцать второго или двадцать третьего. От того, что он скажет, зависит моя судьба».
20 января: «Долгожданный день. Надеюсь, Кеннеди скажет что-нибудь дельное в мою пользу. Он и вправду может мне сильно помочь, если искренне возьмётся снижать напряжённость…»
22 января: «Часть речи Кеннеди сегодня в «Правде». Сокамерник сказал, что лучше для меня и быть не могло. Ещё он сказал, что Хрущёв ездил к послу Томпсону, и это, может быть, добрый знак. На ужин картошка».
23 января: «Кеннеди ничего не сказал о полётах U-2 и прочем. Мне бы очень помогло, если бы он занял по этому вопросу благожелательную позицию. Уверен, высказаться ему скоро придётся — вероятно, на первой пресс-конференции. Картошка».
Назавтра была большая неожиданность: девяносто две рождественские открытки!
Почти все — из окрестностей залива Сан-Франциско. Двенадцатого декабря обозреватель сан-францисской «Кроникл» Херб Кейн написал: «Раз уж вы подписываете рождественские открытки, вспомните и о том, чтобы послать одну Фрэнсису Гэри Пауэрсу, американское посольство, Москва, СССР. Пусть знает, что U-2 — „и вы тоже“ — о нём не забыли».
Вот это и было моим настоящим Рождеством. Впервые я получил почту, которую не вскрывали и не читали. Само количество, видимо, заставило цензора буркнуть русское подобие «а ну его к чёрту»: больше половины писем передали нераспечатанными.