Литмир - Электронная Библиотека

Из этих двух я предпочитал британскую. Пропаганды в ней было ровно столько же, зато были и прямые сообщения агентства Рейтер.

Что до двух первых газет, они играли в нашей жизни особую роль.

Русские папиросы можно было купить в ларьке, а американские сигареты я получал в посылке из посольства, но, кроме того, раз в неделю каждому заключённому выдавали несколько унций махорки — грубого табака из перемолотых стеблей — на самокрутки.

В тюрьме была поговорка: «Правда» лучше всего годится на курево, «Юманите» — на подтирку.

Так что и от коммунистической пропаганды бывает польза.

Глава одиннадцатая

Двадцать первого сентября мне объявили, что я могу писать четыре письма в месяц. Сначала я решил так: два Барбаре, одно родителям, а четвёртое писать по очереди сёстрам, каждый месяц другой.

В отличие от Лубянки, содержание никто не диктовал, писем не правили и не заставляли переписывать. Но их читали, и ради этого мы оставляли конверты незаклеенными.

Писем из дому я пока не получал. Переезд из Москвы их, вероятно, задержал, и всё же меня это тревожило. Зигурд посоветовал впредь делать, как делает он: условиться с корреспондентами нумеровать письма. Тогда сразу видно, если какое-то пропало.

Я старался писать как можно бодрее. Это требовало известного воображения — да и то выходило не всегда. Например, в первом письме я заметил: «Не тревожьтесь обо мне. Там, где я нахожусь, случиться со мной почти ничего не может. Здесь я в большей безопасности, чем в самолёте. Вот так на это и смотрите».

Добавить, что, будь у меня выбор, я выбрал бы небо, я не стал.

О самолётах я думал много, особенно с тех пор, как обнаружил, что над нами изредка проходят реактивные машины. Похоже, мы были у схемы снижения. Несколько раз на прогулке я узнавал МиГ-17 и МиГ-15.

Полёт всегда был для меня родом свободы, и потому звук и вид этих МиГов наполняли меня особой тоской.

Хотя никаких признаков того, что камера прослушивается, не было, мы само собой считали, что это так, и по молчаливому уговору откладывали иные разговоры до прогулки. Побег был из их числа.

Что он невозможен, мы не признавали: признать значило расстаться с одной из немногих надежд. Но, глядя трезво, приходилось смотреть в глаза тому, что виды у нас неважные.

Пилить решётку и прыгать со второго этажа отпадало: до решётки нельзя было даже дотянуться, не разбив прежде нескольких стёкол.

У надзирателей внутри тюрьмы оружия не было. У часовых на вышках — было. Ни один заключённый не пересекал двор один. Даже обслугу — поваров и прочих — водили под конвоем. Увидев заключённого без конвоя, часовой обязан был стрелять.

Я пробовал припомнить знаменитые побеги военнопленных времён Второй мировой. Почти все они начинались с подкопа. А мы были не на земле. Прогулочный дворик был асфальтовый. И следили за нами каждую минуту.

На войне пленных обычно держали в бараках, большими партиями. Оттого они и могли сговариваться, распределять роли, устраивать прикрытие и отвлекающие манёвры. Кроме банного дня, когда рядом были охранники, никакого общения с другими заключёнными у нас не было. Не было и минуты — даже в уборной, — когда бы за нами не наблюдали.

Одиннадцатого октября я получил три письма: два от родителей и одно от сестры Джесси. Даты — 13, 17 и 19 сентября — говорили о задержке в двенадцать-восемнадцать дней.

Первое письмо от Барбары пришло только через неделю. Оно было помечено 10 сентября и шло двадцать семь дней.

На два моих письма она ответила одним. Если только какие-то письма не пропали, писала она впервые после суда, и это меня встревожило. Вести были нерадостные: ни Хрущёв, ни Брежнев получения прошений не подтвердили.

И всё же одно то, что пришла почта, сделало день событием. А в довершение всего в тот же день я впервые посмотрел кино.

Клуб помещался в бараке рабочей зоны; когда мы пришли, в маленьком зале на деревянных скамьях уже сидело человек сорок заключённых. Присоединиться к ним нам не позволили. Мы с сокамерником и надзиратель сидели на скамейке в аппаратной и смотрели фильм через маленькое стекло. Здесь, как и повсюду, «политических» строго отделяли — не только от прочих заключённых, но и друг от друга. На сеанс приводили не больше одного-двух.

Между частями зажигали свет, и заключённые из рабочей зоны оборачивались и с откровенным любопытством разглядывали нас. Мне они были любопытны не меньше.

Говорить с киномеханиками — они тоже были заключёнными — запрещалось. Впрочем, чтобы почувствовать взаимное сочувствие, слова не нужны.

Фильм был про водолазов. Зигурд переводил ровно столько, чтобы я следил за действием. Картина была так себе, но перемена — праздник.

Иногда, рассказывал Зигурд, кино бывает чуть не каждую неделю. А иногда проходят месяцы, прежде чем в тюрьму привезут копию. К тому же это милость, которую могут отнять в любую минуту, по прихоти начальства. Одно время Советы пробовали сделать из Владимира «образцовую тюрьму», даже телевизор разрешали. Полоса эта быстро прошла. Теперь тюрьма стала как всякая другая — местом в стороне от жизни; впрочем, не совсем. Здесь были политработники, следившие, чтобы заключённых просвещали при всяком повороте партийной линии. И всякий раз, когда в Советском Союзе становилось туго с продовольствием, заключённые ощущали это первыми.

Тринадцатого октября пришла добрая весть: писать я могу только четыре письма в месяц, но получать — сколько пришлют. Я написал об этом Барбаре и добавил то, что давно вертелось в голове: «Знаю, что хватаюсь за соломинку, но не слышала ли ты чего-нибудь о возможности обмена заключёнными? Может, попросишь юристов, которые ездили с тобой в Москву, разузнать и, глядишь, чего-нибудь добиться в этом направлении. Если не подтолкнуть, об этом попросту забудут. Понимаю, что найдутся, вероятно, люди поважнее, кого они предпочли бы обменять; но надеяться-то я могу».

Под юристами я, разумеется, разумел ЦРУ.

Дневник, 15 октября: «Посмотрел второй фильм — про ссору в колхозе. Не очень».

Дальше просить Зигурда пересказать сюжет мне почти не приходилось. Слишком часто он был один и тот же: тракторист встречает трактористку, они влюбляются и водят тракторы вместе.

Иногда хорошо пели. А вот играли — совсем другое дело.

Следующая запись в дневнике — 20 октября: «Первый снег. Довольно холодно». С него началась моя первая зима в России.

Зима в тот год пришла рано, сказал надзиратель, — самая ранняя за семьдесят лет; значит, будет долгой и лютой.

Радиатор у нас был допотопного образца. Когда ветер дул с запада, то есть с другой стороны здания, в камере было тепло и славно. А когда с востока — зуб на зуб не попадал.

Когда температура падала ниже нуля, нам позволяли делить прогулку надвое: час утром, час днём. Да и тогда нам редко хотелось выхаживать весь час. Мы ходили не останавливаясь — разве что покормить голубей.

Дни укорачивались, рассветало только к восьми, и вставать в шесть делалось всё труднее. Утреннего похода в уборную я больше не ждал: теперь при открытом окне там было столько же градусов, сколько на улице. Это надо было просто перетерпеть.

Были у зимы и выгоды. Молоко перестало киснуть. А воздушная прослойка между окнами обратилась в холодильник, где мы держали мясо, присланное родителями Зигурда, и растягивали его надолго.

Дневник, 23 октября 1960 года: «Смотрел фильм о поэте и художнике дореволюционных времён. Хороший, хотя понял недостаточно, чтобы получить полное удовольствие».

29 октября: «Смотрел ещё один фильм — о строительстве железнодорожного моста в Сибири. Сносно».

Записи были короткими по двум причинам: писать было почти не о чем, а в камере стало так холодно, что приходилось сидеть в перчатках.

Письмо Барбаре, 31 октября: «Зима у нас установилась окончательно. Снег идёт почти каждый день с двадцатого. Уже недели три держится ноль и ниже…

49
{"b":"975812","o":1}