Оливер и Ида Пауэрс в московской гостинице, август 1960 года. Поездку оплатил журнал «Лайф».
…а приговор — весьма мягким. Теперь о том, как мне проводить время: начать следует с изучения языка.
С этим я согласился. Собственно, я и сам собирался это сделать, хотя меня слегка покоробило, что посторонний человек указывает мне, как поступать.
Далее мне следует посвятить время изучению коммунистического государственного строя. Система замечательная. Если подойти к ней непредвзято и понять, что в американской системе есть тяжкие изъяны, я узнаю очень многое.
Прерываясь лишь затем, чтобы прикурить одну сигарету от другой, он не давал мне вставить слова, — впрочем, послушав его несколько минут, я и не имел такого желания.
Будь в Советском Союзе торговая палата, решил я, господин Хэллинан легко стал бы её председателем.
Договорив свою речь, он снова потряс мне руку и спросил, не передать ли чего-нибудь от меня в Соединённые Штаты.
Мне очень хотелось сказать ЦРУ кое-что. Но в курьеры господин Хэллинан, на мой взгляд, не годился. Поблагодарив, я отказался.
И лишь когда он ушёл, вся ирония этого дошла до меня целиком.
За всё время, что я пробыл в Советском Союзе, лишь один человек попытался обратить меня в коммунистическую веру.
И это был американец.
Я думал, что свидания кончились. Но в среду, 24 августа, меня ждала неожиданность.
Родители и сестра в тот день улетали в Штаты; Барбара уезжала в пятницу. Я был на крыше, на дневной прогулке, и думал об их отъезде, когда появился переводчик с двумя охранниками.
Здесь я видел переводчика впервые, и это меня удивило.
— Хотели бы вы снова увидеть жену? — Он помолчал и прибавил: — Без охраны?
— Вы и сами знаете ответ!
— Идёмте с нами.
Меня повезли через весь город в другую тюрьму и привели в камеру. Решётки на окнах были, но обставлена она была как гостиная: мягкое кресло, стол с фруктами и лимонадом, диван. В изножье дивана аккуратной стопкой лежали одеяла и простыни.
Оставшись один, я осмотрел комнату в поисках спрятанных микрофонов или глазков, но ничего не нашёл.
Через несколько минут ввели Барбару. Она тоже не ждала этой встречи. Двое советских служащих явились к ней в гостиницу всего за несколько минут до того и привезли её сюда.
Увидев её вблизи, я поразился, как она переменилась. Отчего-то на прежних свиданиях я этого не заметил. Она сильно пила, в этом я не сомневался. Речь была смазанной, изо рта крепко пахло спиртным. Я очень за неё тревожился, но время и место для нравоучений и споров были самые неподходящие.
Нас оставили одних на три часа.
В последний раз я видел её, когда она шла по длинному коридору с переводчиком и майором. Она не оглянулась.
Тогда я этого не понял, но по-своему она уходила из моей жизни.
Дневник, 26 августа 1960 года: «Мне сказали, что Барбара с матерью уехали сегодня утром. Снова совсем один».
Письмо Барбаре, 5 сентября 1960 года:
«Пока моя жизнь изменилась мало. Я всё в той же камере, только времени стало больше: нет ни допросов, ни подготовки к суду. Я рад, что всё это позади. Надеюсь, ничего подобного мне переживать больше не придётся.
Сегодня мне очень тяжело. Не знаю, почему именно сегодня хуже, чем в другие дни, но это так. Одна мысль о десяти годах тюрьмы доводит меня… Сейчас я чувствую, что охотнее остался бы с самолётом и погиб там, чем сидеть хоть сколько-нибудь в тюрьме.
Я всё думаю: не будет ли какого-нибудь помилования, или обмена пленными, или, может быть, что-нибудь сделается по дипломатическим каналам и меня освободят. Я понимаю, что всё это возможно, но рассчитывать на это нельзя. Наверняка известно одно: мой срок — десять лет.
Сомневаюсь, что смогу когда-нибудь снова прийти в зоопарк — если, конечно, выберусь отсюда — и не захотеть выпустить всех зверей на волю. Прежде я об этом никогда особенно не задумывался, но, по-моему, и люди, и звери рождены свободными. Отнять у человека свободу хуже, чем отнять жизнь».
Неожиданно назавтра меня снова привели в одну из комнат для допросов. Там были несколько чинов из КГБ и переводчик. Лица у них были суровые.
— По возвращении в Соединённые Штаты ваш отец заявил американской печати, что вы не верите, будто вас сбили на шестидесяти восьми тысячах футов.
Господи! Весь процесс я старался донести одну мысль: что в момент попадания я шёл на своей заданной высоте и что, если пошлют других лётчиков, они будут рисковать жизнью. И мне казалось, что донести её удалось.
И вдруг всё это оказалось впустую.
Глава десятая
Отец Пауэрса заявляет: лётчик сомневается, что U-2 был сбит
Статья, появившаяся на первой полосе «Нью-Йорк таймс», приводила слова моего отца, сказанные им в Клубе зарубежной печати: «Он (Фрэнсис) сказал: „Если бы меня сбили, сзади был бы взрыв, а вокруг — оранжевая вспышка“. Он не верил, что его сбили».
Говорил ли я такое отцу?
Нет. Очевидно, он спутал сказанное на суде: как раз оранжевая вспышка и толчок сзади и убедили меня, что был взрыв.
Не соглашусь ли я написать в «Нью-Йорк таймс» письмо и всё разъяснить?
Я помедлил ровно столько, чтобы не выглядеть чересчур обрадованным.
Это было первое письмо, которое мне позволили написать не родным. Над черновиком я посидел: изложил подробности катастрофы; ещё раз подчеркнул: «В момент взрыва я находился на предельной высоте, как и было сказано на суде. Эта высота — шестьдесят восемь тысяч футов»; и заметил, что, хотя в этом вопросе отец меня, по-видимому, не понял, он «не ошибся, сказав, что, когда всё это кончится, я вернусь домой. Я и вправду намерен вернуться домой и молюсь, чтобы мне не пришлось просидеть в тюрьме десять лет».
По причинам, ведомым лишь русским, письмо, написанное 6 сентября, было переставлено на 18 сентября 1960 года и отправлено с московским обратным адресом. К тому времени я был уже не в Москве.
Слова «предельная высота» не остались незамеченными. Напротив, внимания им уделили столько, что едва не выдали игру. Как я узнал позже, «Нью-Йорк таймс», печатая письмо, заметила: «Военные специалисты заявили, что шестьдесят восемь тысяч футов — высота, на которой, по неизменным советским сообщениям, был сбит самолёт, — существенно ниже предельной высоты этой машины, что не могло быть неизвестно г-ну Пауэрсу».
Винить отца за путаницу я не мог. Похоже, путались и очень многие другие.
К тому времени было очевидно, что я стал пешкой в какой-то закулисной борьбе на самом верху и что в Соединённых Штатах есть весьма высокопоставленные люди, не желающие признавать, что у России появилась действующая зенитная управляемая ракета.
Если сказанное русскими было правдой — а обманывать меня в этом им было незачем, — многие американские газеты и журналы, включая авиационные, приняли на веру выдумку: будто у меня были неполадки с кислородом и (или) с двигателем, будто я передал на базу по радио и снизился до тридцати тысяч футов, где меня и сбили.
Как я позже узнал, одним из самых влиятельных распространителей этой чепухи был конгрессмен Кларенс Кэннон, демократ от Миссури, председатель бюджетного комитета палаты представителей. Одиннадцатого мая Кэннон заявил журналистам, что Хрущёв солгал, сказав, что U-2 сбили, и что машина досталась русским либо из-за неисправности самолёта, либо из-за некоего «психологического дефекта пилота».
Оставалось заключить, что версия о малой высоте была «управляемой утечкой» — тем, что кто-то наверху, в военном ведомстве или в правительстве, желал распространить и заставить принять на веру.
Зачем?
Объяснений напрашивалось несколько. Сведения, которые я передал, были важной разведывательной информацией. И, возможно, в том-то и беда: слишком важной. Они опрокидывали устоявшиеся представления, а последствия их выходили далеко за пределы самой программы U-2.