Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вообще Сармановы обожали мыться. В них главенствовало чувство израсходованного на них природного газа, который вспыхивал в нашей колонке при помощи спички. Большое количество израсходованного природного топлива льстило их самолюбию, в то время как вся остальная квартира ревниво и нетерпеливо злобствовала, ожидая своей очереди мыться. Детей своих Сережку и Витьку они тоже мыли часто. Сережка и Витька, сидя голые в теплой воде друг напротив друга, брызгая друг другу в лицо мыльной пеной, покрывали криками нашу квартиру сквозь толстую коричневую дверь ванной комнаты. Один из них орал: «Ч-ее-р-чиль! Чер-чиль! Чер-чиль!» А другой скороговоркой, перебивая его, выкрикивал: «Трумэн, Трумэн, Трумэн, Трумэн!» Там же в ванной они и дрались, стоило только родителям покинуть их. Дрались они постоянно и яростно.

Старший Сережа до полусмерти избивал младшего Витю, благо днем их родители отсутствовали. Сережа ревновал брутального лопоухого рахита Витьку к материнской любви и в отсутствие матери мял ему шею, щипал за оттопыренное брюхо, драл его постоянно красные уши, выдергивал белесые вихры, выворачивал ножки в коротких штанишках и, кинув его на диван, покрытый парусиновым белым чехлом с элегантно брошенной сверху салфеточкой, подолгу сидел на нем. Отчего бедный Витя задыхался, синел и пускал пузыри в продавленные пружинные вмятины дивана. Сереже доставляло огромное удовольствие сдергивать с брата сандалики и бить его ими по морде. Безумные вопли мальчика пронзали коридорные темноты и просачивались даже сквозь сырые, покрытые плесенью стены уборной, не давая сидящему на толчке спокойно сосредоточиться на обрывке передовицы газеты «Труд». Сейчас, когда я размешиваю детский кал в стакане, дабы засеять свою внутренность здоровой кишечной флорой, я вспоминаю образцовую горшочную вонь, которую испускал Витя Сарманов, приклеившись жопой к детскому сральнику и елозя на нем по всему пространству 15-метрового сармановского жилья. Отдыхающий от избиений на любимом сосуде, он раскладывал вокруг себя зеленых мотоциклистов на красных мотоциклетах, кубики с облезшими грибочками и полинявшими елочками, мячики с серебряными ободками, пластмассовые розовые кукольные ножки, отдельные пузоватые голенькие пластмассовые тела, похожие на несъедобные розовые груши, плюшевых мишек с оторванными глазами, отдельные эти зорко следящие глазки зелено-сине-оранжевых матрешек, покарябанных русских аляповатых баб, бесконечно рожающих друг друга, характерные паровозики с беззубыми машинистами, обезьянок в матросских шапочках, крышечки разбитых сахарниц, потресканные чашечки детских сервизов, круглые жестяные коробочки из-под монпансье, фиолетовые деревянные палочки и длинные картонные остовы фабричных катушек, которые он нанизывал друг на друга, тыкая острием в зеркало шкафа, куда он любовался, восседая на зеленом горшке. Окончив процедуру сранья, со спущенными штанами он подходил к этому зеркалу и любострастно целовался со своим зеркальным отражением, расплющивая крупный сармановский нос о запотевшую амальгаму, а его розовый зад с отпечатанным кругом терпеливо алел в полумраке комнаты.

Я все время болталась у Сармановых. Они вкусно и по-русски щедро кормили. Марь Иванна любила меня как дочь. Она любила расчесывать мои кудрявые мягкие волосы частым гребешком для вычесывания вшей, нежно гладила меня по голове и приговаривала: «Ты моя дочурка». О эти ослепительно-нежные творожные сырки, обернутые в субтильную голубоватую мокренькую бумажку, любовно помещенные в квадратные плетеные коробочки! Чьи руки плели эти восхитительные остатки богатой старорежимной жизни? Тело сырочка помещалось в плетеной коробочке, как мыло в мыльнице. Самое поразительное, что каждое это плетеное сокровище после использования можно было выбросить в мусорное ведро, как никому не нужную вещь, — мы же собирали их, гладили, целовали их лыковые переплетения, складывали в темные потайные уголки нашего детства, баюкали в них своих куколок, катали сверкающие волшебными искрами стеклянные шарики, наполняли бесценными серебряными оберточками от конфет и бумажными фантиками, и мелким мусорком нашего воображения, и обслюнявленными огрызками цветных карандашей, и немецкими пасхальными открыточками, где чудесные пухлые девочки с круглыми золотистыми ножками, в малиновых шапочках с голубыми шелковыми лентами целовались в губы с лукавыми мальчиками в штанишках с помочами, где корзиночки, посыпанные золотом, переполнялись лиловыми, красными и желтыми яичками — о радость, о тайна, о счастье бытия, о спертое дыхание восторга, о головокружительная нежность к сверкающим зеркальным бумажкам с розовым отливом, о притягательная сила колдовства, запечатленного в ерунде! Если бы моя мама знала, куда исчезли три серебряные чайные ложечки! Я сменяла их на две блестящие красные бумажки и долго с учащенным сердцебиением разглаживала эти бумажки ногтем, чтобы они были абсолютно гладкие и могли отражать мой мохнатый детский глаз, полный дымящейся любви. Сармановские щи тоже бывали хороши. Марь Иванна варила в огромной кастрюле огромную кость, и Сармановы целую неделю жрали это прекрасное пойло, жирное, восхитительно воняющее кислой капустой, собственной кислой капустой, наквашенной на зиму в собственной деревянной кадке, которая была закрыта наглухо, на замок, за собственной железной дверцей, огораживающей нишу в стене на черном ходу нашего дома. Все грызли мослы, вожделенно хлебали тучную капусту, и я вместе со всеми, заедая большими ломтями хлеба. Все смачно, отчаянно чавкали: и взрослые, и дети. А кусочки мясца на кости! Перемежаемые желтоватым жирком! А нежнейший, разваренный, подобный сгущенному облаку, костный мозг! Мы со свистом втягивали в себя его тягучее блаженство. В горячем виде его можно было намазывать на черный хлеб и посыпать солью. В опустевшую трубку кости можно было залезать пальцами, вертеть ими по стенкам и, вынимая, со свистом же облизывать. О сахарная «сахарная кость»! О бульонные предрассудки! О борщовые песнопения! О довольное урчание в желудках! Марь Иванна была толстая, аппетитная женщина. Она варила клубничное варенье, и мы, стоя у плиты, как три жадных птенца, разинув ненасытные пасти, лизали из блюдец пористые кучки розовой ароматной пены. А тесто! Живое, белое тесто! В этом изыске я не принимала участия. Но братья Сармановы запускали перемазанные детскими играми пальчики прямо в тело благовонного существа, обеими пятернями вынимали его, просачивающееся между пальцами, комья и отправляли себе в рот, размазывая по лицу. Я не любила сырое тесто, но пироги Марь Иванны и плюшки были отменны! Особливо с корицей. В те времена по воскресеньям пекли пироги все советские домохозяйки. У каждой было свое амплуа, свой излюбленный пирог, и существовал ритуал, не нарушаемый даже во время ссор, когда соседки на тарелочках таскали новоиспеченные кусочки по комнатам, угощая своими уникальными изделиями соседские семейства.

Сегодняшний майский день выдался задумчивым и серым. Я сижу перед немытым окном в большом кожаном бордовом кресле, в длинном пошлом красном халате из переливающегося шелка с мелкими беленькими цветочками, купленном мною в Праге с тем, чтобы перепродать в Москве. Он такой гадкий. Мне он сразу не понравился. Но я знала, что в Москве такое дерьмо пользуется бешеным успехом. Однако вот сижу сейчас в нем, задрав голые ноги в шерстяных серых носках и желтых плисовых тапках на письменный стол, худосочная, бледная, больная. Я что-то невнятно произношу, процеживая сквозь зубы слова, как фарш через мясорубку. То застревая, то скача в галопе, и глядя на кучу пятнышек на непромытом, широком стекле, и вглядываясь в густые кущи деревьев вдалеке за окном, и переводя туманный взор на паскудно ровные окна серого аспирантского общежития, и вслушиваясь в неясный колокольный звон нашей церкви, доносящийся до нас сквозь стекло. Сегодня воскресенье. Я кашляю. За балконной дверью пылится вышвырнутый из кухни, оказавшийся ненужным кухонный столик. Справа тяготит меня своим неряшливым видом моя разобранная постель. Слева банка с недоеденным компотом поместилась возле двухэтажной полки с китайской литературой и поэтическими шедеврами прежних времен. Моя свекровь входит в комнату, облаченная в старенький халат, вся безмятежная, седовласая, лысеющая, с удивленными карими блестящими глазками, с пухлым морщинистым личиком, размахивая белыми лапками, передвигая худые подагрические ножки, растущие из толстого, почти абсолютно круглого тела. Ее невинный вопрос: «Убрать ли пачку кофе «Кубань» в холодильник?» — как всегда приводит меня в раздражение. «Не надо», — строго говорю я. «Не надо? — кротко удивляется она. — Почему?» И, не дожидаясь ответа, спрашивает: Ира, а в какой кастрюле кипятить молоко? Ира, а что мы будем обедать? Ира, а куда ушел Игорь? Ира, а какой сегодня день? А какое число? Ира, а почему вы не отдыхаете? Ира, а как вы думаете, почему Века поправилась на три килограмма? Ира, а вы знаете, кажется, собирается дождь? Да, Ира. Нет, Ира. Грузины очень любят кур. Они готовят из них разные блюда. Грузины выходят утром с ножом. Грузины берут кур за шею, отрезают им голову, и отрезанная куриная голова плачет на сырой земле. А тело исступленно бьется и носится по тбилисскому дворику, совершая отчаянные круги. Грузины гонятся за ней. Догоняют ее. Хватают ее. Насилуют. Семь штук грузин изнасиловали одну девушку. Паразиты, но зато как они красиво поют свои песни! Грузинское многоголосье разносится по всему миру. А вы слыхали актера Кикабидзе? У него прелестный тепловатый хриплый баритончик. И щербинка между передними верхними зубами. Он ревнив. Все обожают Кикабидзе. Его портреты висят по бухгалтериям, продовольственным лавкам, научно-исследовательским институтам, заводским отделам кадров, в комнатах недозрелых девиц и перезрелых пенсионерок: у него большие усы и опрятный полувоенный френч без погон или с погонами. Он низенького роста, в военной фуражке, плотный, в черных, хорошо начищенных гуталином сапогах. Левую руку засовывает за борт френча. Точно, как Наполеон. Он строит в Москве высотные тридцатипятиэтажные здания и в мраморной роскоши коридоров, лестничных переходов, хрустальных люстр, холодных колонн с розовыми прожилками, бордовых ковровых дорожек, важных лифтеров с золотыми пуговицами прошлого века селит заслуженных партийных работников, безумных старух в буклях, замшелых старичков с заплатами на локтях и в пузырящихся брючках, их полногрудых золовок и невесток, самоуверенных и обеспечивших себе полное душевное равновесие проживанием в столь необыкновенном великолепии. А также разнузданных и расхристанных их деток, поплясывающих буги-вуги, шейк, твист, чарльстон, сванг, чипендроу, курляг, мандру-мандру, уистмок и совершенно уже экзотический сногсшибательный танец сногпагтаун. Где, ставши друг напротив друга, кладут партнеру руки на плечи и, глядя друг другу в зрачки, очень медленно в трансе покачиваются слева направо, издавая ртами свистящие втянутые звуки. После чего их руки безвольно сползают с плеч партнеров, медленно движутся по всему телу, их ладони поворачиваются корытцами кверху, просовываются в промежности партнеров, танцоры приседают, становятся на колени и начинают сначала медленно, а потом все быстрее потирать срамные места друг друга, а свист, вытекающий из почти сомкнутых губ, переходит в шепот, бульканье, причмокиванье и отдельные выкрики: «Гунг-ша! Гунг-ша!» Глаза широко раскрываются, обнажая белки, волосы на головах шевелятся, прозрачные туники спадают с плеч, и абсолютно голые партнеры начинают предаваться самому разнузданному разврату или, как писал китайский писатель Пу-Сун-лин, «сливаются в бесстыдной любви». Иосифа Виссарионовича Кикабидзе обожают шоферы такси. Часто можно встретить его грозный задумчивый взгляд в кабинке грузовика, в купе проводника поезда, в маленькой комнатке с метлами, тряпками и помойными ведрами, в общественном туалете. Наш абсолютно недисциплинированный народ обожает дисциплину. Ленивый раб благодарен хозяину, который бьет его кнутом. Он благодарен ему, лишь бы хозяин был грозный, величавый, в простых, коротких, начищенных гуталином черных сапогах, с густыми рыжеватыми усами, с колючими карими глазками, с маленьким литым лбом и густой шевелюрой знаменитых на весь мир волос. Сталина хорошо поминают. Кикабидзе задушевно поет свои песенки, длинный, элегантненький, в обтянутых белых брючках, этакий грузинский плейбой, так и разит от него тархуном, кинзой, шашлыками, политыми ткемали, девушками в прозрачных нейлоновых ночных сорочках, мальчиками, подстриженными ежиком, в американских спортивных майках и волоокими грузинскими, сорокалетними Тамарами Чавчавадзе, Нинами Дихамидзе, томно пожирающими глазами его плотно обтянутые ширинкой яйца и поджарый мужественный зад, — он страшно сексуален, этот Тамази Авхлидианович Джугашвили, а как же, он ведь не из простых, говорят, в нем текла дворянская кровь, говорят, его отцом был сам Пржевальский, чьим именем названы какие-то одичавшие лошади, а мать считалась лучшей уборщицей люксовых номеров гостиницы «Таврия» в Кутаиси. Обожаю грузин. Грузины не любят сеять и жать, грузины торгуют мандаринами, ебут русских баб на кавказском побережье, «едут беленькие сучки к черным кобелям» (Е.А. Евтушенко), грузины живут шикарно, в каждом грузинском доме есть холодильник и телевизор, у них есть даже собственное грузинское телевидение, от грузинских телекомментаторов прямо через телеэкран несет хванчкарой и мукузани, эти грузины еще себя покажут, их столица называется Тбилиси, что в переводе означает «Да здравствует революция!», их главная улица называется проспект Руставели, что в переводе означает «Мы еще себя покажем!», у них есть театр Марджанишвили, что в переводе означает «Говно вы все, вот кто!», грузины ненавидят русских, грузины ненавидят армян, одних китайцев грузины любят, потому что китайский язык похож на грузинский. Фамилия китайского поэта Бо-Дзуи переводится так же, как «театр Марджанишвили», а китайский иероглиф ду-гань своим строением напоминает шампур с нанизанными кусочками баранины. Грузинские женщины красивы, «товарищ» по-грузински означает «батоно», а «папа» переводится как «мама». У грузинов все наоборот. Они очень любят глазеть на прохожих, особенно на приезжих, они очень любят чесаться красными деревянными палочками — это их национальная привычка, они пожимают друг другу руки в знак отвращения и вражды, они целуются носами, а их главный памятник Шота Руставели сделан из чистого золота.

6
{"b":"975657","o":1}