Литмир - Электронная Библиотека
A
A

У меня был друг, Рудик Антонченко. Мы дружили года два или три подряд. Он подошел ко мне в Музее изобразительных искусств имени Пушкина и сказал: «Девушка, какое у вас знакомое лицо. Я вас, кажется, где-то видел. Кто вы? Я вас знаю». «Я дочь сибирского секретаря обкома», — сказала я. И мы пошли в кафе. Этого Рудика у нас в доме величали Бедненький. В комнате нашей маленькой дачки во Фрязине были нарисованы на потолке следы и написано: «Здесь прошел Бедненький Рудик».

Круглое окно - img_86.jpeg

Зима. 1960-е годы.

А сейчас Рудик один из самых богатых, думаю, людей Москвы, потому что, когда я его бросила, он с горя начал коллекционировать пленки с джазовыми записями. И делал это очень настойчиво, и целеустремленно, и любовно, так же, как ухаживал за мной. У него было прозвище Осетрина. Он ввел меня в компанию московской фарцы, но сам был тихий и честный человек. Он шил мне наряды, он безответно был в меня влюблен. Если он приглашал меня на какой-нибудь концерт, то открывал прямо во время концерта банку консервированных черешен или еще чего-нибудь и кормил меня. Он шил мне все курсовые работы, которые мне полагалось шить на моем факультете моделирования одежды. Но мне он казался некрасивым, и я дура, что не вышла за него замуж. Впрочем, если бы я вышла за него замуж, то я бы родила другого сына, а не своего Пашу, и, может быть, я бы и любила его сильно, но не так. А Рудик мне говорил: «Ирка, давайте поженимся. У нас будет сын, рыжий, как Иисус Христос». Сам Рудик был рыжий.

Где-то в году шестидесятом вдруг объявили набор при Центральном Доме работников искусств в студию пантомимы. Я как с ума сошла. Мне страшно хотелось заниматься пантомимой, я влюблена была в Марселя Марсо. И вот вступительные экзамены. Братцы мои, сколько народу! Я вхожу в зал, где за столом сидят какие-то люди, и читаю сонет Шекспира, а потом меня просят станцевать канкан. И, голуби мои, вечно застенчивая, полная комплексами, как овощное рагу овощами, я его танцую с блеском, верчу жопой, подкидываю ноги, и рассмешенное жюри просит меня подойти поближе и улыбнуться, а улыбнуться на заказ я не умею и, конечно, стесняюсь своей длинной улыбки, но меня принимают и так. Мне говорят: «Вы прошли первым номером». И вот несколько лет институтской учебы сопрягаются с занятиями в студии, заброшены все свидания и развлечения. Я опаздываю на живопись, пропускаю композицию, плохо сдаю световедение и историю костюма, но до чего же прекрасно по вечерам стоять у балетного станка в стареньких, перекрашенных в черное рейтузах и обтягивающей черной майке и делать батман-тандю и кувыркаться через голову на уроках акробатики, и влезать, как белка, на плечи своего партнера Коли Карпенко, и победно стоять на его могучих плечах, расставив руки. И бегать по залу с черным плащом и рапирой во время уроков сценического фехтования: бац-бац-бац-фехтовац с Люськой Солянкиной, партнершей. И подгибать поясницу по системе Мейерхольда. И излучать силу и ловкость, красоту и веселье. Это была идея такая: создать театр пантомимы из нашей студии. Но кроме пошлых сцен из жизни угнетенных негров в Америке, пантомимической цыганщины, которая называлась «Радда и Лойка», какой-то там «Хористки» по Чехову, в которой я исполняла роль хористки и в которой все было так литературно и нелепо, и прочей дребедени — ничего хорошего создать мы не могли. А в это время уже существовал театр Румнева и ставил очень приличные пантомимические спектакли. А наш Гриппич, наш Алексей Львович, который остался другом моим на всю жизнь, несмотря на свою полную пантомимическую бездарность, то ли разочаровался в студии, то ли еще что, но ее, короче говоря, прикрыли.

Круглое окно - img_87.jpeg

Портрет Гриппича. Начало 1960-х годов.

Гриппич скончался в возрасте 90 лет, я поехала его хоронить, очень простыла, и, может быть, с этого-то и началась моя болезнь, кто знает. Хорошо было заниматься в студии, весело, друзья. Хорошо ходить в звездах. Хорошо делать импровизированные представления из греческой мифологии. Или там из Шекспира какого-нибудь. Я то Венера, то Гера, то леди Макбет. А то просто бегаю и прыгаю, как угорелая. Машу себе ножкой: раз-два, раз-два. И чувствую, какая я стройная, и молодая, и сильная.

Ай, ду-ду, ай, ду-ду, сидит ворон на дубу, он играет во трубу, во серебряную. Почему я так зримо это ощущаю? Во мне звучит музыка Ильи Саца к «Синей птице» Метерлинка. «Ай, ду-ду, ай, ду-ду!»

Круглое окно - img_88.jpeg

Круглое окно - img_89.jpeg

Круглое окно - img_90.jpeg

Круглое окно - img_91.jpeg

На Молодежной. 1966 год.

Такая пронзительно-печальная еврейская мелодия, в которой посверкивают чистые золотые крупинки радости. Она как будто песок на дне глубокого ручья, освещаемого солнцем. И еще я помню иллюстрацию Васнецова к этой милой русской потешке, вернее, я ее не помню, помню только ворона в сапогах с трубой на верхушке дерева. Но когда звучит этот тоненький счастливопечальный мотив из моей любимой пластинки, я так и вижу: струится сверху снег, огромные пушистые снежинки падают, мягко падают, и сквозь них черно-синий с отливом волшебный ворон и желтые сухие дубовые листья, и черное серебро посверкивает сквозь белый снег.

Ох, как мне больно! Я уже дней семь или десять, не вставая, лежу в постели. А сейчас опять надо мной возвысилась моя сосна. Раньше я знала только душевные страдания, если было физическое, то оно было краткое, ненадолго, возникало и проходило. Ай, ду-ду, ай, ду-ду! Я пою это в себе. Как мне хочется, чтобы все-все-все знали эту чудесную, детскую, чистую мелодию! А снег такой крупный! Каждая снежинка совершает плавный полет вокруг себя и вниз. И падает, и спокойно ложится на землю. Нет, этот снег не падает — он опускается и ложится. Ворона и не видать почти совсем. Только что-то черно-синее проглядывает сквозь белое. Живой ворон и живой снег. И вечно живая картинка. И живо бежит облако надо мной — так быстро, быстро. Я думала, это дятел справа долбит в коре, а это сосна скрипит под ветром. Я думала в детстве, я такая счастливая — у меня есть мама и папа, и в нашей комнате так сверкает паркет, натираемый мастикой по воскресеньям раз в месяц. Мама красит его мастикой, она горячая, дымится, мама быстро размазывает ее небольшой щеткой, ползая на коленях. Потом пол высыхает, и мы с папой принимаемся натирать паркет. Тогда механических полотеров еще не было. Мы натираем пол куском старого валенка или драной шерстяной кофтой. Папа, как заправский полотер, держит руки за спиной и широко водит перед собой ногой: слева направо, справа налево. Я очень любила своего папу. Потом прошло много лет, много-много лет, моя любовь сменилась раздражением, смешанным с любовью, потом прошло еще много лет, папы давно нет, а он мне снится по ночам, и все время оказывается, что он где-то все это время жил, а я не знала. Он не говорит где.

Здесь душно, душно очень!

Здесь душно очень так!

Открой окошко, няня,

И сядь скорей ко мне.

В окно влетает ветер,

Он вносит сор полей.

В окно влетает поле

С осколками ветров.

В окно влетает рама,

Пылинками полна.

В окно влетает мама,

Как смерть она бледна.

В окно влетает папа,

Свой шарфик теребя.

Ах, папа, как давно я

Не видела тебя!

Ах, где вы с мамой были

Вдвоем все эти дни?

Куда уйти решили

Совсем, совсем одни?

Не отвечает папа,

Он открывает рот,

Но только улыбается

И только слезы льет.

40
{"b":"975657","o":1}