Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Из историй времен эвакуации помню на слух, как на рынке башкирцы торговали лошадиными ногами с подковами и как брат съел клопа во сне.

Двухлетняя, я сижу на плечах у матери, мать бредет по густой черной грязи, еле вытаскивая ноги. Дует ветер, я держу на матери голубой берет. Мы едем с ней на огороды, где посажена у нас картошка.

Мы вернулись в Москву в 1944 году. Отец бежал к нам по пустынному перрону. В поезде добрые люди угощали меня дыней, я не ела и плевалась. А потом был детский сад фабрики «Красная работница», мои постоянно болевшие глаза, красные и воспаленные. И вот я чищу репку ножичком и отдаю очистки детям, которые тут же их съедают. Детский сад фабрики «Красная работница» состоял из двух-трех комнат, наполненных шторами, глиняными пупсами, кубиками и стульями. Во время еды дети дрались за право обладания горбушкой. Хлеб полагалось выщипывать, а не откусывать. Эти кусочки были безумно вкусны. Я имела прозвище Коси-коси-ножка, потому что носила тогда фамилию материнскую (Хасина), созвучную со словом «косить». Коси-коси-ножки были худые, высокие пауки, которым полагалось отрывать ножку, чтобы она дрыгалась отдельно от обладателя. На уроке музыки мы в неистовстве разевали наши детские пасти, а толстая музыкальная руководительница била по клавишам. Я совершила первую и, может быть, последнюю кражу в детском саду — я стащила плюшевого медвежонка у рыжего мальчика Васи и спрятала его за батарею. Весь день меня мучила совесть, а когда я решила вернуть медвежонка, его за батареей не было. Я неистово любила этого чужого медвежонка, мое отношение к нему было совершенно фетишистским — он был живой, волшебный и разговорчивый. Он делился со мной медвежьими тайнами, и его исступленный шепот доносился до меня из кармана Васиных штанишек и из его потного кулака. За батареей ему не понравилось, он обиделся на меня и на мой плохой поступок.

Когда я разговаривала со взрослыми, то леденела от адской застенчивости. Парами мы гуляли по улице. Иванов с Кулаковой, Мицрухин с Матюшиной, Сергиенко с Ушаковой. Все мы были в одинаковых серых халатах, с бритыми головами. Каждому оставлялась только челка — и девочкам, и мальчикам. На фотографии я вижу восторженную, застенчивую девочку-лягушку с лицом круглым, как тарелка, и длиннейшей нелепой улыбкой от уха до уха. Мой восторг относится к подруге, которую я обнимаю за шею.

Это называлось там «показывать глупости». Кроме горбушек и игры, общая уборная была средоточием наших интересов. В туалете не было дверей, а писать и какать там можно было и мальчикам, и девочкам. Это писанье и каканье на глазах друг у друга вызывало болезненный восторг у представителей разных полов. «Показать глупости» значило поднять юбку или спустить штаны — постоянно слышались доносительские восклицания: «Анна Сергеевна, а Петров глупости показывает!» Вообще там было очень хорошо. Я плавала в первых коллективах, как рыба в воде. Я с наслаждением скакала в белом балахончике и шапочке с длинными ушами, изображая зайца на Новый год. Я в ажиотации трясла детский бубен и с треском колотила в него кулаком. Я с благоговением постукивала тоненькой палочкой по музыкальному треугольнику. Я упоенно перебирала ногами и взмахивала руками и кружилась, когда дети пели песенку:

Ты, синица, где была?

Где ты гнездышко свила?

Я была синицей. Мне дикое удовольствие доставляло быть синицей, избранной, летающей, свившей гнездышко и тоненько отвечающей детям:

Все летала по лугам,

Все порхала по лесам,

Тут и там…

В тихий час, когда нас раскладывали валетом на раскладушках, и, укрытая белоснежной простыней, я намеревалась сладко заснуть, Вова Тихомиров начинал третировать меня угрожающим шепотом: «Глупости, глупости! Вижу все твои глупости!» А потом приходила маленькая, сгорбленная, ветхая старушенция по имени Евгения Фабиановна, вытаскивала меня из теплой постели и тащила к себе на дом, где в огромной комнате первого этажа с укрепляющими потолок колоннами под руководством Евгении Фабиановны я разучивала на рояле «Ах вы, сени, мои сени…» и «На дороге жук, жук…». Короче, когда мне адски хотелось спать, спать мне не давали, а потом уже я и сама разучилась спать нормально, как все люди. И всю жизнь я волочу крест бессонниц, полусонниц, ночных кошмаров и прочей мерзости.

Зачем меня таскала к себе старушка упражняться на музыкальном инструменте? Считалось, что я музыкальная и люблю музыку. На самом деле я ее ненавидела. Просто у нашей соседки Марьи Соломоновны был рояль, и мне нравилось тыкать пальцами в клавиши и дергать за струны. Собственного музыкального инструмента у нас долго не было, и я занималась у соседки. Огромный черный рояль стоял в гигантской, 40-метровой комнате. Как сладостно гудели в нем струны, если провести по ним рукой под открытой крылообразной крышкой! Под струнами висели мешочки с нафталином. Как сладко пах нафталин, как таинственно сверкали металлические кишки в животе музыкального ящика! Потом мне купили отвратительный «Красный Октябрь», издающий деревянные, гробовые звуки. А там, у тети Мани, за роялем, за ее черным Беккером с золотыми поношенными педалями у меня был свой укромный уголок, где я играла в куклы, где они у меня спали в коробочке из-под обуви, а гуталинные круглые крышечки служили им тарелками. А химические белые тигельки служили чашками, а размешанная с водой известка была супом и молоком, а дивные кусочки тетиманиного печенья были хлебом и пирогами. Дивный, потаенный уголок — там и сейчас я сижу на корточках, баюкая лупоглазых тряпичных куколок, обожаемых до одурения, до кружения головы.

Между тем в нашей квартире шла набитая битком жизнь, подрастали соседские дети, дедушка Мендел шлялся по коридорам, наводняя запахом мочи все закоулки огромной неряшливой квартиры, дядя Лозик дарил мне ко дню рождения иностранные открыточки, посыпанные золотом и серебром, которые он в виде трофея привез с войны. Эти открыточки доводили меня до любовного исступления, до пароксизма страсти, я гладила их пальцами, целовала и писала большими буквами на оборотной стороне «О. К.» (что значило «очень красивая») или «не О. К.» (что значило «не очень красивая»). Я и сейчас трясусь от восторга, глядя на них. Они все кажутся мне О. К. Они кажутся мне лучше всех замечательных картин, которые мне случалось видеть. Мое убогое, счастливое детство озарено лучезарным сиянием глянцевитых открыточек. Милые мои, дорогие, картинки красивого мира, роскошные букеты цветов, чистенькие мальчики в желтых рубашечках, сложившие ручки, и целующиеся детские парочки, и голубки, и еще много всяких восторгов. Фантастическая яркость цветов и золотые иностранные письмена. Ну и, конечно, детские книжки с таинственными рисунками, среди них Сетон-Томпсон и «Мой приятель Алеша», и Андерсен, где, в середке, на картинке была нарисована Смерть, пришедшая с косой к королю. Я так боялась этой Смерти, что пролистывала сразу страниц двадцать, чтобы не видеть ее. У меня была целая тумбочка детских книжек, доставшаяся мне от брата. В основном это были тоненькие, изумительно пахнущие постаревшей бумагой книжечки из тогдашней детской серии «Книга за книгой».

Жизнь в квартире номер 13 бурлила. Соседки склочничали на кухне под визгливое стенанье крана, моя бывшая нянька Маня стирала по субботам в корыте кучи белья, Мария Соломонна пекла манные оладьи, огромный Яков Денисыч строгал дощечку, дядя Лозик чинил трофейный мотоцикл, а я влезала в его упругое кожаное седло и хваталась за руль, изображая отчаянного мотоциклиста.

Мой отец умер в возрасте 76 лет. Пошел на работу, упал на улице, и чья-то прелая старуха долго свешивалась с балкона, вглядываясь в солидно одетого пожилого человека, валявшегося на тротуаре.

Мой отец был еще жив, спасти его можно было, но никому это не пришло в голову. Так лежал он совершенно один минут тридцать-сорок, и лишь потом в нем узнали мужа моей матери и послали за ней.

Круглое окно - img_42.jpeg

31
{"b":"975657","o":1}