Они все тоже бросились к окну. Их головы смутно виднелись в распахнутом его темном проеме. Один даже попытался вылезти на крышу, но, видно, испугался и раскорякой полез обратно. Они стали ее звать: «Ты что, сдурела?! Иди сюда. Не бойся, мы тебя не тронем». Но она не шла, а, схватившись за какую-то трубу, смотрела вниз и по сторонам. Вот сейчас… И в то же время ей не верилось. Они там, в окне, видно, сильно перепугались. Кто-то снова попытался полезть в окно и снова не решился — такие уж они были смельчаки. Приглушенными голосами они стали обещать ей, божиться, что не тронут. «Сумасшедшая ты девка. За кого ты нас принимаешь? Мы тебя и пальцем не тронем. Очень надо с тобой такой связываться».
Все это было опять довольно смешно. Чувство юмора почему-то не покидало ее в этой чудовищной пиковой ситуации. «Умора, — думала она. — Это ж надо же, как они боятся! У них даже голоса дрожат. Тоже мне, насильники. Смех и грех». Она сказала детскую фразу, опять внутренне усмехнувшись ее полной нелепости, нет, она не усмехнулась, она расхохоталась прямо-таки, услышав свои слова.
— Дайте честное слово, — сказала она. — Дайте честное слово, а то я спрыгну.
— Честное слово, — залопотали они в окне, обрадовавшись. — Старуха, честное слово тебе даем, — их голоса немного дрожали. И вот она лезет обратно в окно. Ей подают руки, ее обхватывают, снимают с подоконника. И тащат к постели.
— Сволочи! — кричит она. — Паразиты! Как вам не стыдно, вы мне честное слово дали! — Она дерется с ними, яростно отбивается. Один из них сдергивает с нее сумку, роется в ней. Двое валят на койку. Она вопит, орет благим матом». Надо кричать, — думает она. — Так будет лучше». И она кричит, хотя сроду не кричала так, в полный голос. Орет: а-а-а! а-а-а! Ей хотят зажать рот, но она мотает головой и вопит, как резаная, продолжая неотступно внутренне за собой наблюдать и отдавая дань полной абсурдности, ирреальности, но в то же время вещественной плотности происходящего.
Краешком глаза она видит, что еврей вынул из сумки ее студенческий билет и читает его. «Студентка, — говорит он. — Ребят, вы потише, она студентка. — Чего орешь? — говорит он ей. — Целка, что ли?» А между тем двое уже задрали ей юбку, и один пытается сдернуть трусы. Она не знает, что такое «целка». «Я девушка, — говорит она жалостно. — Не трогайте меня», — и принимается (это она помнит очень точно), принимается громко и театрально рыдать. «Так надо, — думает она. — Так надо. Так надо». «Рап-по-порт Вера, — по складам читает еврей. — Студентка. Ребята, она целка, — говорит он. — Туда не надо. В ноги давайте». Она не понимает смысла фразы или, может быть, уже догадывается, но продолжает кричать и рыдать. — «Что это значит, “в ноги”», — думает она.
«Чего орешь? — говорит кто-то из них угрожающе. — В рот захотела? Можно дать». К счастью, этого она вообще не понимает. Она думает: «Дура я, дура, какой был хороший Юрка Чибалашвили! Почему я ничего себе с ним не позволила?» Далее происходит все быстро и непонятно. Двое ложатся на нее по очереди, обливая ей ноги чем-то теплым. Еврей наблюдает за исполнением. «Эй, мурло, не лезь, — напоминает он. — Целка она. Под вышку захотел?» Сам он, кажется, вообще отказывается от удовольствия. — «Не стоит», — объясняет он. Потом он протягивает ей сумку со студенческим билетом. «Они тебя не тронули, — объясняет он. — Я им не дал, поняла?» Она говорит ему: «Эх, ты! А еще похож на человека!» — «Дура, — говорит он. — Они тебя не тронули».
Потом все это быстро рассасывается. Еврей и здоровенный малый в обратном направлении тают в подворотне, а тот, первый, снова ведет ее по темной улице. Они даже о чем-то переговариваются. Верней, говорит она, тот отмалчивается.
Она говорит потому, что все позади. Кошмар окончен. Можно двигать ногами, дышать. Только ноги липкие какие-то. Все липкие, от колена до паха. «Пронесло, — думает она. — Пронесло». И уже ничего не боится. Страх приходит позже.
Это был человек с лисьей мордочкой, с острыми чертами лица, чуть сутулый, лет тридцати двух — осматривался сразу, как входил. Мы тут сидели все как на ладошке. Помещеньице маленькое, всех видать. Метров 20 комната, а в ней столы и стулья — маленький зальчик театральной библиотеки. Столы и стулья за столами занимаются юные и красивые, будущие художники, будущие артисты и режиссеры. Он входил, слегка сутулый, осматривался, осматривал всех, и было во взгляде что-то приветливое и липкое. Серый костюмчик. Высокий. Люблю высоких. Липковатое что-то. Тихо въедливое, прилипчивое. Перхотца похоти покрывала его голову и плечи. Липенькое, въедливое, улыбочка. За спиной маленькие и серенькие крылышки. Так, не крылышки — туманности в виде крылышек. Так, не туманности — туманчики похотливых блужданий, и над головой, и в лице. Узкие губы раздвигались, слегка улыбались — ласково, ласково. Мужчина. Библиотекарши без ума. Хромает, что ли? То ли одной ноги нет, то ли руки. То ли двух пальцев на руке. Вошел, огляделся, вынул платок. На руке нет двух пальцев. Высморкался. Тихо и ненахально. Я девушка молоденькая, сразу влюбилась. Это не то, что сейчас, сижу понурая, тощая, съеженная, карякаю рисуночек в саду детского сада, некрасивая и немолодая. А только что была красивая, красивая, красивая. Высокая-высокая. Длинноногая. Ноги, как дороги. Как две речки длинные. В глазах печальная вода. «Плывут, плывут передо мной твои печальные глаза, и повесть грусти и тоски гвоздем царапает меня…» А у него глаза темные, вожделенные, чуть на выкате, чуть враскос. Пальчиков нет, бедняжка. Хромает, что ли, радость моя, чуть сутуловатый. А я копию делаю с древнеегипетского рисуночка. А я девица чистая, беспорочная. Но считающая, что пора. Девица взрослая. Библиотекарши все замлели за своей стойкой, когда он подошел. Рыжая немолодая Валечка стала заикаться от счастья безудержно.
В окнах падал снежок. Туманная изморозь по краям закрывала стекла. Туманчики крыльев распухали, раздвигались. Одно прошелестело надо мной. Крылышко. Пропело ласковую песенку.
Спи, мой бэби,
Сладкий, славный бэби…
Оно провело рукой по моей голове. Закрой глазки, люби меня. Закрой серые глазки, я тебя потрогаю. Люби меня, дорогая, я тебя люблю. Ты молодая, а я хромой, 32-летний мужчина. Библиотекарши сомлели при виде меня — видишь, какой я хороший. Я тебя поглажу, только поглажу. Проведу рукой по твоей мордочке, по грудочке, по животику, по твоим длинным, как речки, ножкам. Я опытный очень. Знаю толк во всем этом. Я женщин люблю, ты женщина, ты будешь женщиной. Сероокая, глаза твои поголубеют от любви. Я коснусь тебя, дурочка, не бойся. Крылышком поглажу, крылышком, пальчиком сладким поманю в кусточки — тем, которого нет, и вторым, которого нет. Взмахнули мои крылышки серенькие. Голубь я, голубь сизокрылый, твой любимый. Отдайся, дурочка.
Наклонился надо мной и трепал по плечу крылышком. Запахом лосьона и начищенных туфель несло от него. Ах, какой вы милый. Взрослый какой. Настоящий художник. Хочу любить тебя. Люблю, трясусь вся. И вот мы по улице идем себе. Прихрамывает, хлопает крыльями. Херувимчик ты мой, серафимчик. А улыбочка дьявольская, хитренькая. Ты будешь мой, а я твоя. Потому что я влюбилась, втрескалась до потери сознания. А за окошком зима, зима. А в комнате очень тепло. И все впритык. Студентики разные. Девочки, мальчики. Читают. С карандашиками возятся. Пересматриваются, переглядываются. А ты, мой возлюбленный, хромаешь. Идем по снегу, идем по траве, идем по тополиному пуху.
— Куда же ты пальчики свои дел?
— Одна женщина откусила в порыве страстной любви. Меня ведь очень любят дамы. Ты ведь еще не знаешь, какой я. Но ты узнаешь.
И вот мы в маленькой деревянной комнатке. Вдвоем, нестерпимо вдвоем. Душно в маленькой. Вдвоем чего-то пьем. По маленькой. По большой. Допотопная комнатка. Чуть ли не с печкой. Ты красивый мой, хромой и беспечный. Как жук в комнатке этой, как в коробочке. Под кроватью женские тапочки. А в шкафу стоят женские туфельки. Ты мужчина мой, я люблю тебя. Пальтецо дамское замшевое в уголочке висит, слегка обтрепанное. Жучок ты мой крылышкуйный. Я боюсь, понимаешь, боюсь. Не бойся, дурочка, вставай, отряхайся. А ты боялась, дурочка. А ничего страшного. Правда же?