Если подняться на лифте на последний этаж огромного сталинского строения, напротив планетария по Большому Садовому кольцу, то, выйдя из лифта, можно услышать за коричневой массивной дверью заливистые стоны скрипки и гул разнокалиберной, но, судя по всему, весьма элитарной толпы. Многие голоса говорят на нездешних наречиях. Другие перемежают хорошие русские слова с плохими. Третьи выражаются исключительно матерно. А скрипочки стонут, а сквозь стоны слышно рюмочное цоканье, чудные запахи жареной баранины и молодого картофеля, пряностей, красных маринованных помидорчиков, пупырчатых огурчиков, маринованного грузинского чеснока, принесенных с Центрального рынка, — скорее же, скорей позвоните в звонок! Ах нет, не звоните, дверь не заперта. Она приоткрыта. Если ты приглашенный, если ты художник, писатель, поэт или представитель иностранного дип. корпуса — входи, не стесняйся. Салон Ники Щербаковой. Очень веселенькая Ника с немолодыми вишневыми губами и плутоватыми карими очами выплывет к вам, окруженная стаей хищных поклонников, любителей дармового угощения, бородатых, неопрятных, гениальных леваков. Мужчин, а также абсолютно невероятных, каких-то экзальтированно-захрюстанных дам, метущих пол шлейфами юбок, перекроенных из ночных сорочек. В пятикомнатной квартире рыдают три скрипки. Гости с маринованными огурчиками в руках, с тарелочками а-ля фуршет сладострастно ухмыляются жареным цыплячьим ногам, нанизанным на вилки. Музыка бормочет что-то невнятное, рыдающее. Что-то архиправое. Что-то, что клеится к обстановке, как фантик конфеты «Ласточка» к картине Репина. В следующей комнате морщинистая пухлая дама одесского покроя, закатывая выпуклые бледно-желтые глаза с рыжими ресницами и брякая руками по клавишам, прорицает одесский романе. Потом течет плавная песнь на слова Есенина: «Ты жива еще, моя старушка?» Греческий дипломат роняет слезы на лакированную крышку пианино. Представитель баснословной авиационной английской компании окунает кусок шашлыка в ткемали и смачно жует. Стол покрыт множеством закусок. Все очень обильно. Модная московская рвань гуляет, гордясь соседством со знатными иностранцами. Иностранцы счастливы заглянуть в зоопарк, прямо за решетку — пантеры и тигры ручные, не кусаются, правда, некоторая жуть берет. Тут весь наш интеллект. Тут элита, черт подери! Тут громко орущий, картавящий, с масляным подбородком, с седыми кудрями Генрих Сапгир. Рядом пьет водку его жинка Кирка. Тут меланхолически поглаживает худощавое лицо князь Андрей Голицын. Тут с видом лукавого, но затравленного волка Виталий Стацинский, который вот-вот уедет на днях насовсем, поселится в Париже, купит дом, и в этом сюрреалистическом прогнившем на корню доме, где в полах зияют дыры, где с потолка свешиваются сталактиты плесени, он будет заводить пластинку Шульженко с песней «Я тоскую по Родине, по родной стороне…». Тут писатель Вася Аксенов, знаменитый, маленький, веселый, тоже намылился уезжать, но никто еще пока об этом не знает. Рядом с ним лупоглазый, чванливый актер Казаков в элегантном костюме, тут же нежная поросль московских концептуалистов — Никита Алексеев и прочие. Тут же пьяные оборванцы вроде Плавинского и Беленка. И все это — вернисаж выставки. Чьей? Моей и моего мужа, Игоря Яворского. А что ж за выставка такая и почему такое буйное празднование и ликование? А в маленькой комнатке на одной стенке мои рисуночки, в основном домики, а на другой — абстрактные акварели Игоря. Непонятно как-то. При чем тут дипкорпус? Однако меня все страшно увлекает. Я в восторге. Пьяный поэт Лен с плебейской рожей, при галстуке-бабочке, долго и настырно объясняется мне в любви. Возле моих картинок мелькают иностранные созвездия, в мои домики вглядываются гении и интеллекты. Вежливо хвалят, пьют водку. Смеются. Болтают. Жуют. Слушают скрипичные трели. И одесские песни. Ника спрашивает нас с Игорем, в какую мы ходим церковь.





И где мы собираемся справлять Пасху. Соседние комнаты увешаны работами московского авангарда. Кто-то из поэтов начинает завывать свои стихи. Ба, да это Фима Друц! Это он, мое сокровище. Отрада нежных детских дней. Он ноет и бубнит свои стишки. Сам-то он теперь не фунт изюма, он — руководитель известного в Подмосковье литобъединения. Растит вульгарные стихи и пестует сомнительную прозу. Отбубнивши, он предлагает мне участие в своей книге о московских знаменитостях. Он предлагает мне, известной всем Ирине Пивоваровой, написать о себе главу, или две, или три, желательно побольше. «А как поживает Рыжанская?» — спрашиваю я. «Я у нее бываю», — важно отвечает Фима. Греческая посланница захотела купить у меня рисунок. У Игоря покупают какие-то западные немцы. Когда я беседовала с греческой посланницей, в комнату втерлись, игриво похохатывая, два типа. На вид рядовые инженеры. Они стали делать вид, что глядят в окно, при этом неотступно следя за нашим разговором. «Ха-ха-ха, какой вид, какой вид! Боря, погляди, какая прелесть! Вова, тебе понравились эти работы? Мне очень, а тебе? А где вы учились (вопрос ко мне)? Извините, мадам (поворот к греческой посланнице). А кем вы работаете? А, да-да. Такой колорит, такая композиция! А Яворский — кто? Ваш брат, товарищ, муж? Он что, член МОСХа? Прелесть, прелесть, не правда ли, мадам? Боря, гляди, гляди. Вова, ну ты подумай! А где вы живете? А как зовут Яворского? Ну конечно, конечно, извините, мадам. Ирина, вы — прелесть, прелесть. Это правда, что вы детская писательница? Вы член союза? Извините, мадам, да-да, конечно». Они смешали меня с этой посланницей в одну кучу, сунули в какую-то кастрюлю, сверили, проверили, сварили. Позвонили, записали, зафиксировали, запомнили. Оценили, взвесили. Извините, мадам. Вы прелесть, Ирина. Вообще у всех, кто знает Нику, существует твердая уверенность. Хотя она уверяет всех в обратном. «Все говорят, я в КГБ служу. Но это неправда».
На вернисаже я стала свидетелем смешной ссоры малознаменитого, но именитого Андрея Голицына с неименитым, но знаменитым актером Казаковым. Возбужденный Андрей, приревновавший к Казакову Нику, что-то горячо доказывал ему. На что тот долго, мрачно молчал, а потом, не выдержав, брезгливо сбросил руку князя с лацкана своего пиджака и крикнул: «Что вы мне все пальцы тычете?! Все пальцы, пальцы!..» — и разгневанный ушел. Да, диковинный скандальчик учинил мне Игорь после вернисажа. Наутро он ехал в электричке со своими друзьями-концептуалистами и увидел еврея-переводчика Трахтенберга, которого он почему-то принял за князя Голицына («у него была аристократическая удлиненная челюсть…»). «Поглядите, это князь Андрей Голицын», — сказал Игорь своим друзьям. «Давай подойдем», — предложили друзья. Они подошли и заговорили о вчерашнем. «О-о, было изумительно, замечательно! — сказал переводчик. — Молодец, Ника, молодец. Иностранцев полно, жратва знатная. Люди потрясающие. Ирочка Пивоварова была, знаете? Симпатичная такая! Вы ее знаете, знаете? Как, вы ее знаете? Правда, интересная женщина?» Игорюша вернулся домой и рассек мне голову топором из-за этого еврея. Вот такие вот дела. Вообще Игоречек мой постоянно терзал меня всевозможными скандалами. Особенно в первые годы нашего брака. Когда был диковинно и страстно в меня влюблен. Однажды у нас разгорелся сыр-бор из-за того, кто сказал «А». Эта ссора так и вошла в историю наших отношений под кодовым названием «Кто сказал “А”?» Ночью Игорь проснулся из-за того, что я сказала «А». «Что ты сказала?» — спросил меня Игорь и разбудил. Я разозлилась, что он меня разбудил. «Что ты сказал?» — «Это не я сказал. Это ты сказала “А”».
— Я спала, я не говорила «А». Это ты сказал, что я сказала…
— Нет, ты сказала «А» и разбудила меня!
— Ты сам, видно, сказал «А» во сне.