На Брестской-то была лафа! В окна никто не подглядывал. Только небо. И занавески были новые, широкие. И спала я на своей постели. Теперь, как говорится, спи сколько хочешь. Тут-то и начались у меня бессонницы. Да, лет эдак с 23. И долгие годы, пребывая в возрасте цветущей молодости, я частенько хаживала тощая и зеленая от постоянных недосыпаний. Наши родственники из других городов не оставляли нас в покое ни на Бауманской, ни на Брестской. На Бауманской им стелили на стульях и на полу, мне из-за них как-то, помню, постелили на подоконнике, благо подоконники были не такие, как теперь, а широкие, солидные. Гости иногда спали даже на обеденном столе. Все были очень довольны: и гости, и хозяева. Гости привозили подарки из далекого Тбилиси: ящик яблок, бутылку вина, связку сушеной хурмы, а из Харькова — какие-то совки для смахивания крошек со стола, стаканы в дешевых подстаканниках, портсигар с изображением на металлической крышке трагического конца крейсера «Варяг»: матросы в мятых широких штанах, в бескозырках зажимают люк с бурно текущей водой. Мой отец никогда не курил, да и брат не курил, но делать подобного рода подарки входило в обиход привычных гостевых действий. Моя тетя Рая поразительно отличалась по части выбора подарков, она могла привезти мне из Харькова ветеринарный термометр для измерения температуры у крупного рогатого скота, книжку текстильного направления под названием «Сукно», моей матери — круглые подвязки, которых и в Москве было пруд пруди и никто их уже не носил — считалось вредным, моему отцу — подушечку для булавок в форме ежика, а брату — идеологическую брошюру «Краткий курс лекций по ленинской этике». Эти восхитительные подарочки годами и десятилетиями пылились в нашем доме, и стоит мне иногда полезть в какой-нибудь ящик с ненужным барахлом, как я совершенно неожиданно для себя извлекаю из него некий стародавний тетераечкин шедевр: проволочную брошку, вышитую гладью, или крохотную настенную тарелочку с портретом Молотова, в овальном пенсне, со скромными усиками и в черной каракулевой шапочке, с черным же каракулевым воротником. Гости жадно селились у нас, ели, пили, помогая маме по хозяйству, все это безудержное тбилисско-харьковское гостевание прекратилось только со смертью моих родителей, мы с братом, пересыщенные родственным вниманием, ни тбилисцев, ни тем паче харьковчан к себе домой не звали.
Моя харьковская тетка Рая была отличною гадалкою, к ней пол-Харькова ходило гадать. За три дня до смерти Алика она нагадала его гибель. Мой двоюродный брат повесился в расцвете своих сорока лет. Сначала он долго страдал бессонницей, все лечился аутотренингом и все уходил из дому от своей жены и сына к матери, чтобы выспаться. Он ел и спал у мамы, гладкий, толстый, угрюмый, с хмурыми складками на лбу — он спал прямо в круглых своих очках, но уверял, что не спит, и все его раздражало. С женой он, видно, не ладил. И вот однажды он пришел к матери, чья светлая любовь его только и поддерживала на этом хмуром свете, и хотел, как обычно, пообедать горячим материнским борщом, запив его душистым компотом материнской любви, потом он хотел лечь на диван, чтобы поспать, но тут пришел с собрания пенсионеров дядя Шура и прогнал своего родного сына, сказав, что нечего женатому мужчине без конца околачиваться возле мамочки. Алик хмуро ушел, с женой он был в ссоре, на работе были сплошные неприятности. Альберт Александрович Кронгауз занимал довольно видный высокий инженерный пост в пересыщенном антисемитизмом, как компот сахаром, Харькове. Ему казалось, что все тычут в него пальцами и приписывают злодеяния, которых он не совершал. Какой-то его маленький просчет в работе казался ему самому, уже отравленному манией преследования, почти чудовищным преступлением, он хотел даже бежать на Север, бросив Харьков, да жена не согласилась. Словом, кругом были мрак и безнадежность, жена устраивала истерики, сын попал в дурную компанию и плохо учился — короче, когда жена пришла с работы, Алик болтался в петле под низким потолком все в своем темно-зеленом элегантном костюме, гладко выбритый, в натертых до блеска очках и ботинках.
Голубками прожили жизнь на свете тетя Рая и дядя Шура — хохотушка тетя Рая, маленькая, толстенькая, любительница анекдотов и игральных карт, и главный бухгалтер Харьковской железной дороги, человек солидный, скромный, с большими выпученными косыми глазами, дядя Шура, которого в молодости моя тетушка предпочла русскому полковнику, предложившему ей руку и сердце. В молодости она была очень хороша. Когда она в свои 16 лет игриво спросила полковника, чем она ему так понравилась, он сказал: «Тем, что вы такая чистая, Раечка». После этого тетя Рая стала каждый день стирать свое единственное ситцевое платье, чтобы постоянно оставаться на уровне. Чем довела свое бедное платье почти до нитяного состояния, до того, что оно стало просвечивать. Но пошла она, однако, за дядю Шуру, а не за полковника. И, видать, не ошиблась, им обоим сейчас лет по 85, а полковника все равно бы расстреляли.
Когда я училась курсе на третьем моего факультета прикладных искусств, наш факультет решил устроить объединенный вечер со студентами художественного отделения Полиграфического института в гостинице «Юность» — по стенкам были развешаны графические и живописные работы студентов, были какие-то эстрадные номера, танцы-шманцы, буфет, — и тут я встретила своего приятеля Женю Шитикова, длинного, тощего, как Дон Кихот, субъекта с маленьким обтянутым красной кожей черепообразным лицом. Очень доброго, немного заикающегося, с которым я часто проводила время, таскаясь по разного рода молодежным кафе, модным в конце 50-х — начале 60-х годов. Рядом с Женей стоял толстый молодой человек, будущий мой муж Витя Пивоваров. Я с ходу предложила ему, смешливо озирая его круглую конструкцию, устроить совместную пантомиму, и он с ходу согласился. Я в те времена занималась в студии пантомимы при Центральном доме работников искусств, и была на ней помешана.
С Витей, 1960-е годы.
То было время первых приездов Марселя Марсо, театра Барро, чаплинских немых фильмов, и наша студия жалкими своими усилиями пыталась поддержать великие достижения редкого искусства, но об этом я расскажу потом, это особая статья. И вот круглый человечек радостно согласился разделить со мной пантомиму. А через две недели мы уже ехали вместе с ним и с его другом Рубеном Варшамовым, и с подругой Рубена Валей в старинный русский город Владимир и, бродя по его старинным русским площадям, громко и хрипло каркали, подражая крику ворон. Наутро Витя сделал мне предложение, он сказал, что любит меня, я, конечно, перепугалась до смерти, всякие такого рода предложения я воспринимала только как посягательства на свободу — через две недели мы были уже мужем и женой.
Поглядите на нее, она такая красивая.
Ноги длинные у нее, платье короткое.
И муж у ней, глядите, рядом, вот образина, вот урод!
С такой красавицей идет.
Да это ж Витя Пивоваров, да как я не узнал его!
Такой талантливый художник, такой прекрасный человек!
Да, мой Витенька, мы прожили с тобой 12 с половиной лет. И, казалось, конца-края не будет нашему житью, но этот бурлящий, клубящийся, полный душистого варева жизни котел вдруг развалился — ехали, ехали на санках с высоченной снежной румяной горы, вот упали санки, и я набок — хлоп! Кубарем качуся под гору в сугроб.
Тропинкою несмелой, дорожкою крутой
Ходила я, мой милый, ходила за тобой
Извилистою дальней и близкою прямой
Ходила я, мой милый, ходила за тобой.
В далекую деревню однажды мы пришли.
Но только где деревня, деревни не нашли.
Сидели темной ночью, глядели мы вдвоем,
А был мороз трескучий, в глубокий водоем
И страшно становилось, и все остановилось,
И пелена крутилась и мы с тобой вдвоем