Иван помолчал, собираясь с мыслями, и рассказал ей всё: о зеркале, о проклятии, о том, как он начал видеть нечисть — сначала тенями на периферии, потом ясно и отчётливо, — о своём сне, о ритуале на горе Куня, о трёх неделях, которые остались до того момента, когда он превратится в калеку, если не вернёт зеркало предкам шамана – или вообще не умрет. Можно было, конечно, уехать из Хакасии, но когда проклятие позволит ему вернуться – он не знал. Рассказал о Костяной Ноге на Столбах, о том, как они с Сократом выжигали гнездо и ломали кость, о Каменном Хозяине, который чуть не раздавил его, но всё же дал шанс, и, наконец, о Сократе — о том, как мопс заговорил после той страшной ночи в заброшенном доме. Саяна слушала, не перебивая, и только иногда кивала — так, будто все эти ужасы были для неё привычной, хоть и тяжёлой реальностью, и её чёрные глаза, в которых мерцали отблески приборной панели, смотрели на Ивана с пониманием, а не с осуждением.
— А ты? — спросил он, закончив, и почувствовал, как внутри шевельнулось что-то тёплое — не только любопытство, но и странная благодарность за то, что она слушала не перебивая. — Когда ты впервые услышала воду?
Саяна вздохнула, и в этом вздохе, долгом и тяжелом, послышалась горечь, накопленная годами одиночества. Она отвела взгляд в окно, где в лужах отражалось красное свечение стоп‑сигналов, и начала говорить:
— С детства. Я помню, мне было лет пять, я сидела на берегу Абакана, и вдруг услышала, как кто-то смеётся под водой. Я сказала бабушке, а она испугалась, зажала мне рот и велела никогда не повторять таких слов. Потом, когда я подросла, бабушка призналась: она была шаманкой, и дар перешёл ко мне. Но она умерла, когда мне исполнилось двенадцать, и не успела передать все знания — только основы, только самое важное. Я осталась одна с голосами, которых никто больше не слышит и не понимает. В школе меня считали странной, девчонки шушукались за спиной, мальчишки дразнились, а учителя думали, что у меня галлюцинации. Я привыкла. Работаю в архиве — там тихо, бумаги не задают лишних вопросов и не смотрят исподлобья. А по вечерам хожу на набережную и слушаю. Это моё единственное утешение и моё проклятие. Я слышу не только реку – дождь, облака – они все говорят со мной и я могу даже немного подчинять их себе. Но только последнее время голоса в воде стали какие-то странные.
— И что говорит вода? — спросил Иван, чувствуя, как у него внутри замирает сердце от её слов — таких простых и таких страшных одновременно.
— Сначала был просто шёпот, иногда — смех, детский и в то же время старческий, какой-то очень древний и забытый. Но теперь я разбираю целые фразы. Они говорят о том, что их мир был затоплен несправедливо, что они настоящие, а мы — только гости, временщики. Они хотят всё вернуть. Я не уверена, но… мне кажется, они хотят прорвать плотину. Саяно-Шушенскую ГЭС.
Иван похолодел. Он знал, что такое Саяно-Шушенская ГЭС — гигантская стена бетона, сдерживающая Енисей, одна из самых мощных в мире. Если она рухнет, вода хлынет вниз по течению чудовищной волной, сметая всё на своём пути — города, посёлки, дороги, линии электропередач. А за ней, под напором, не устоит и Красноярская ГЭС. Тогда сотни тысяч, а то и миллион людей погибнут в один день, и вода снова будет властвовать, как в древние времена, когда на месте этих степей было холодное, безжалостное море.
— Ты понимаешь, что это значит? — спросил он, чувствуя, как горло перехватывает спазма.
— Понимаю, — ответила Саяна, и её голос был твёрдым, как сталь. — Поэтому я и искала тебя. В одиночку мне не справиться, а ты — первый, кто не испугался, когда я сказала про воду. Ты даже не усомнился.
Она помолчала, потом добавила, уже тише, словно боясь, что таинственные силы могут её услышать:
— Эта вещь, которая тебя прокляла… Она с тобой?
— Зеркало? — Иван кивнул, и рука его невольно потянулась к бардачку. — В бардачке, в тряпице.
— Не доставай его, — быстро сказала Саяна, и в её голосе послышался такой неподдельный испуг, что Иван замер с рукой на полпути. — Я чувствую его запах. Оно пахнет кровью и старым, ржавым железом — и ещё чем-то, от чего у меня темнеет в глазах. В тот раз, в архиве, я ощутила его, как только ты переступил порог. Мне стало дурно, и я хотела только одного — чтобы ты ушёл, уехал, исчез. Пожалуйста, пусть оно лежит там, где лежит. Не вынимай его.
Иван убрал руку и покосился на бардачок, где в складках старой ткани хранилось его проклятие; он почувствовал, как зеркало отозвалось на его мысль лёгким, едва уловимым холодом, который пробежал по позвоночнику, но ничего не сказал — просто сильнее сжал руль.
На следующий день они отправились в архив. Саяна, теперь уже не враждебная, а собранная и деловая, пропустила Ивана без очереди, провела в закрытое хранилище, куда пускали только по спецпропускам, и там, среди пыльных стеллажей и папок с надписями «Зона затопления. Красноярское водохранилище. 1960–1970 гг.», они принялись листать старые дела. В воздухе пахло плесенью и чернилами, где-то тикали часы, и этот звук мешался с тихим шелестом страниц.
Иван нашёл запись о деревне, где жили латышские переселенцы-лютеране — целую папку, перевязанную выцветшей тесёмкой. Это были люди, уехавшие из Лифляндской губернии в Сибирь в конце XIX века, гонимые бедностью и жаждой свободы; они верили, что на новых землях смогут заработать честным трудом, организовать общину по своему разумению, построить школу и кирху, где по воскресеньям будут петь псалмы на родном языке. В Хакасии им выделили участки у реки, и они построили добротные дома из сибирского леса, завели скот, посадили сады, и несколько лет жизнь текла мирно и размеренно. Но среди них жила женщина — Марта. Она держалась особняком, редко ходила в кирху, зато знала травы и заговаривала кровь, и люди обращались к ней втайне, когда обычная медицина оказывалась бессильна. Когда у одной из рожениц случилось осложнение — сильное кровотечение, которое не могли остановить, — Марта пришла на помощь, но женщина всё равно умерла, истекая кровью на руках у мужа. Односельчане, подогреваемые страхом перед её даром и тайной завистью к её независимости, обвинили Марту в колдовстве и наведении порчи. Её привязали к камню и бросили в реку на глазах у детей. Об этом он узнал из этнографических записей историка, который приехал в деревню позже.