В комнате стало тихо. Так тихо, что было слышно, как потрескивает фитиль керосиновой лампы на столе.
— Он ещё жив? — спросил Герман.
— Нет. Умер десять лет назад. Сердце. Но у него остался сын.
— Кто?
Марта помолчала. Потом сказала:
— Александр.
Эля почувствовала, как кровь отливает от лица. Герман не пошевелился. Только его пальцы сжали её ладонь так сильно, что она чуть не вскрикнула.
— Александр, твой двоюродный брат, — продолжила Марта. — Он не знает. Старый Романов скрыл это, не хотел, чтобы сын знал, что в его жилах течёт та же кровь, что и у цербера. Но документы сохранились. Я нашла их.
Герман встал. Медленно. Подошёл к окну. Долго смотрел в темноту. Никто не решался заговорить. Эля хотела подойти к нему, но что-то её удержало, может быть, понимание, что сейчас ему нужно побыть одному. Даже в окружении людей.
— Это ничего не меняет, — сказал он наконец. Глухо. Не оборачиваясь. — Я всё равно убью его.
— Я знаю, — ответила Марта. — Но ты должен был знать. Ты имел право.
— Спасибо.
Одно слово. Короткое. Но Марта кивнула, она поняла.
_____
Дом, где пряталась Марта, был больше, чем убежище в лесу. Три комнаты, кухня, веранда, старая баня во дворе. Дальняя родня, глуховатая старуха по имени Тамара, молча постелила гостям в дальней комнате и ушла к себе, не задав ни единого вопроса. Марта сказала, что ей можно доверять, она из тех людей, которые не лезут в чужие дела.
Их с Германом комната была маленькой, с одним окном, выходящим в сад. Старая железная кровать с панцирной сеткой, тумбочка, стул. На стене выцветшая икона Богородицы. На подоконнике засохшая герань в треснувшем горшке. Пахло деревом, пылью и сушёными травами, Марта развесила пучки по углам от моли.
Эля закрыла дверь. Повернулась к Герману. Он стоял у окна, глядя в темноту, как всегда, как он делал это в убежище, как он делал это всю жизнь.
— Как ты? — спросила она.
— Не знаю.
— То, что рассказала Марта...
— Я не хочу об этом говорить. Не сейчас.
— А о чём ты хочешь?
Он повернулся к ней. И в его глазах она увидела то, чего не видела с их первой ночи, даже не желание, а что-то более глубокое, более отчаянное. Голод. Не тот, от которого хочется есть. Тот, от которого хочется жить. Чувствовать. Дышать.
— Я хочу тебя, — сказал он. — Сейчас.
Она не стала спрашивать, уверен ли он. Не стала напоминать, что за стеной люди. Просто подошла и взяла его за руку.
— Тогда возьми.
Он прижал её к стене, не грубо, но настойчиво. Его губы нашли её шею, туда, где ещё не до конца сошли синяки, и он целовал их, каждый по очереди, как будто извинялся за то, что не мог защитить её от всего мира. Она запустила пальцы в его волосы и притянула ближе.
Одежда полетела на пол. Его водолазка, её свитер, его штаны, её брюки, всё смешалось в одну кучу. Он подхватил её под ягодицы, она обвила ногами его талию. Он вошёл в неё стоя, прижимая к стене, и она застонала громче, чем следовало, но ей было всё равно. Пусть слышат. Пусть знают. Она жива. Он жив. Они вместе.
Он трахал её у стены, быстро, сильно, с той самой страстью, которая была не про боль, а про свободу. Она кончила первой, закусив губу до крови, чтобы не закричать. Он следом, уткнувшись лицом в её плечо. Они сползли по стене на пол, всё ещё сплетённые, всё ещё дрожащие.
— Прости, — выдохнул он. — Я не должен был так сразу. Без нежности.
— Было отлично.
— Но я не был нежным.
— Иногда нежность, это не медленно. Иногда нежность, это когда тебе нужно, и ты берёшь. А я даю. Это тоже нежность. Понимаешь?
— Кажется, да.
— Вот и хорошо.
Они лежали на полу, на куче одежды, и восстанавливали дыхание. За стеной слышались приглушённые голоса, Кирьян и Марта что-то обсуждали на кухне. Мика, кажется, снова возился с антенной на чердаке. Жизнь продолжалась. Но у них была эта минута. Эта комната. Эта тишина.
— Я не знал, — сказал он вдруг. — Про брата. Про мать. Про всё.
— Это не меняет того, кто ты.
— Меняет. Я думал, я никто. Сирота. Номер. А у меня была мать. Имя. Дядя, который меня продал. Брат, который... — он осёкся.
— Который мучил меня.
— Да.
— И которого ты убьёшь.
— Да.
— Это не меняет того, что ты чувствуешь?
— Нет. Он мой враг. Кровь не делает его братом. Кровь делает его просто ещё одной целью. Ещё одним человеком, который заслужил смерть.
Она повернулась к нему лицом. Провела пальцами по его шрамам.
— Ты удивительный. Другой на твоём месте сломался бы. А ты стоишь. Держишься. Живёшь.
— Потому что ты рядом.
— Это взаимно.
Они не могли оторваться друг от друга.
Это был голод, тот самый, о котором пишут в книгах, но который редко случается в жизни. Не просто желание, не просто страсть, а физическая, почти болезненная потребность быть рядом. Касаться. Чувствовать. Дышать одним воздухом. Как будто за те три месяца разлуки у них накопился дефицит близости, и теперь организм требовал восполнить его, немедленно, полностью, без остатка.
Днём, пока все были заняты они уединились в бане. Старая, прокуренная, пахнущая берёзовым веником и дымом, она стала их убежищем. Герман затопил печь, и через полчаса баня прогрелась. Эля сидела на деревянной лавке, завернувшись в простыню, и смотрела, как он подбрасывает дрова. Его спина была покрыта шрамами, она уже знала каждый, но всё равно пересчитывала взглядом.
— Иди ко мне, — позвала она.
Он обернулся. Подошёл. Она потянула его за руку, усадила на лавку рядом с собой. Провела ладонями по его груди, по животу, спустилась ниже. Он был уже готов, с ней он всегда был готов.
— Здесь? — спросил он.
— Здесь.
Она оседлала его сверху, медленно, глядя в глаза. Он держал её за бёдра, не направляя, просто поддерживая. Она сама задавала ритм, сначала медленный, почти медитативный, потом быстрее. Ему нравилось, когда она была сверху. Нравилось, что она берёт инициативу. Нравилось, что она не боится. Он смотрел на неё, мокрую от пота, с растрёпанными волосами, с полуоткрытыми губами, и думал, что никогда в жизни не видел ничего красивее.
— Смотри на меня, — сказала она, заметив, что он отводит взгляд. — Не отворачивайся. Я хочу видеть тебя. Всего.
— Я уродлив.
— Ты мой. Хватит спорить.
Она наклонилась и поцеловала его шрамы. Каждый. Медленно. Тот, что на скуле. Тот, что через всю щёку. Тот, что на шее. Тот, что на плече. Она целовала их, как будто каждый поцелуй мог стереть память о боли. Он закрыл глаза и отдался этому ощущению, не физическому, другому. Ощущению, что его любят. Всего. Без условий. Без страха.
— Ты больше не зверь, — прошептала она ему на ухо, продолжая двигаться на нём.
— Я зверь, — ответил он, сжимая её бёдра. — Но ты мой повод. Мой единственный повод быть человеком.
Она кончила с его именем на губах. Он с её. И это было как молитва. Как клятва. Как обещание.
Потом они лежали на лавке, мокрые, распаренные, обессиленные. Герман принёс ковш холодной воды, вылил на камни, и баня наполнилась густым, обжигающим паром. Эля закашлялась, рассмеялась, перевернулась на живот.
— Ты когда-нибудь был в бане? — спросила она.
— Нет. Только в душевых. Общих. Холодных. Нас загоняли туда раз в неделю, смыть грязь и кровь.
— А веник? Ты знаешь, что такое веник?
— Знаю. Теоретически.
— Хочешь попробовать?
— Это больно?
— Немного. Но приятно.
Она встала, взяла берёзовый веник из угла, окунула его в тёплую воду. Потом подошла к Герману, который сидел на лавке, вытянув ноги, и смотрел на неё с лёгким подозрением.
— Ложись на живот.
Он подчинился. Она начала осторожно хлестать его по спине, не сильно, просто чтобы разогнать кровь. Листья прилипали к шрамам, вода стекала по бокам. Он лежал и молчал. Она чувствовала, как его мышцы постепенно расслабляются, впервые за долгое время.
— Нравится? — спросила она.