Литмир - Электронная Библиотека

Таков удел всякого антиметафизического просвещения, оно может быть сколь угодно «духовно» вначале, но, получив «власть», завоевав посредственность, катится вниз, к монизму и ещё куда похуже. Ибо «quand la populace se mêle de raisonner, tout est perdu». Это Вольтер, господа демократы! До тех пор, пока мне не покажут сущностную разницу между духом «решительной любви к человеку» и духом утилитаристской просвещенческой морали (а последнему уже и не нужно кричать про власть, он слишком продвинулся в этом направлении – к власти и к «демократизации»), я, ей-богу, просто отказываюсь что-либо понимать; поражаюсь лишь, как можно было сегодня осмелиться провозгласить этот дух Духом и именно от его имени прокламировать солидарность всех его носителей.

«Счастье» – химера. Гармонии между интересами индивидуума и сообщества никогда не будет, как и равного распределения благ, и человеку не объяснишь, почему одни всегда должны быть господами, а другие холопами. Но принцип демократического Просвещения, взойдя на престол, не потерпит никаких ограничений своему господству. Если он испугается своих последствий, ему придётся отказаться от самого себя. Даже построив царство индивидуалистического массового социализма, он взбунтуется против гнёта и принуждения, которые даже тогда – именно тогда – придётся терпеть каждому отдельному человеку, и дойдёт до анархизма, до «автономного, не связанного ни с какой традицией индивидуума»; с принципом Просвещения долго не уживётся ни один государственный организм, и логическое его соблюдение приведёт к уничтожению условий для всякой культурной жизни.

Счастье лишь, что дух ловчее реальности, что ему, дабы познать, не нужно сперва воплощаться. Один француз до срока увидел то, что остальным открылось лишь с началом войны, то есть что рабочее движение за парламентаризм лишь укрепит и в самом деле лишь укрепило нынешнее государство. Сорель увидел опасность социального умиротворения, гибели «духа» после захвата им политической власти, сразу угадал тираническую подоплёку будущего социализма и, начав проповедовать аполитично-анархическую классовую борьбу, обосновал так называемый «революционный синдикализм». Прошу внимания! Это финальное следствие принципа Просвещения, шаг за черту радикального социализма стал в то же время первым шагом к реакции. Ибо как называется программный труд Сореля? «Les illusions du progrès». Уже достаточно. Но что там написано? Что демократия уничтожает великое и ведёт к господству посредственного, что вследствие неизбежного установления централистской власти она, далее, сама себя превращает в иллюзию. Там ещё и не такое написано! Например, что, дабы предотвратить опасность омещанивания народа, необходимо порвать все его связи с литературой XVIII века. Яблочко созрело. И наступил день, который не мог не наступить, день, когда Сорель осознал невозможность и своего «синдикализма» тоже (тот нуждался в предводителе ещё больше, чем прежняя демократия), со всей присущей ему пылкой честностью признал эту невозможность и… примкнул к монархической партии. А к религии? К более спокойной оценке социальной жизни, к пониманию того, что без метафизической религии политика невозможна? Не знаю, но это вероятно. Однако видите ли вы, как замкнулся круг? От крайнего радикализма до крайнего консерватизма один шаг. Правда, дух человеческий не желает поворачивать вспять. Тот, кто был анархо-синдикалистом, уже не может стать социалистом. Он сделает шаг «вперёд», туда, где – во Франции – находится католическая церковь.

Надо признать, в чистом царстве теории такая опасность больше, нежели в царстве действия. Un homme d’action может даже не заметить коррозии духа под воздействием власти, собственной коррозии. Вам известна история господина Бриана? «Оставьте всё, послушайте ещё разок», как говорит Педро в «Прециозе». Адвокату было тридцать девять лет, когда он под влиянием антимилитаристской горячки защищал в суде обвиняемого господина Эрве. Он сказал тогда: «Как и Эрве, я считаю, что нельзя ограничиваться бессмысленной критикой действующей армии; дабы искоренить чуму милитаризма, нужно поразить зло в корне, я говорю о том, что буржуа называет отечеством». Вот это «дух»! Однако поскольку господин Бриан – человек способный, через четыре года он стал министром просвещения, затем министром юстиции, а уж став премьер-министром… но всякому, для кого реляции из французского парламента – увлекательное чтение, неплохо известно, какой железной рукой он защищал «то, что буржуа называет отечеством», от внутреннего врага, прежде всего от внутреннего! Посетило ли его хотя бы смутное сознание собственного падения? Скорее всего, нет. Ибо принять позу буржуа ещё не значит предать революцию, а падение очень трудно отличить от эволюции. Понятия тоже эволюционируют, понятие революции, к примеру. До скончания времён сохранят скрижали истории слова, в один прекрасный день написанные «Тан». «Наши отцы, – писала газета, – творили революцию против подоходного налога, и вечный почёт ей за то, что она принесла миру дух свободы». Наконец-то разъяснилось, что именно дорвавшийся до власти «дух» понимает под свободой.

* * *

«Размышления аполитичного»? Читатель сочтёт эти слова уместными не в собственном их значении. Но сколь бы видимость ни твердила обратное, я не представляю никакой партии, честное слово, не борюсь с демократией. Мне было двадцать лет, когда я впервые прочитал: «Коли любая политика сводится к тому, чтобы сделать жизнь сносной для возможно большего числа людей, пусть уж это возможно большее число и даст определение сносной жизни; и раз они полагают, что их мозги способны найти также верные средства для достижения этой цели, что толку сомневаться? Ведь они хотят быть кузнецами своего счастья и несчастья; и если чувство, что они сами определяют свою судьбу, если гордость за те пять-шесть понятий, что гнездятся у них в голове и выходят оттуда на свет божий, в самом деле так скрашивают им жизнь, что они охотно переносят роковые последствия своей ограниченности, к чему возражать?» Это из «Человеческого, слишком человеческого», и тогда это были лишь красивые, умные фразы, не слишком злободневные, с которыми в силу их благородно-привлекательной унылости вы по-школярски соглашались. Они, конечно, продолжали жить во мне, и когда я занимался другими делами, но вот, сорока лет от роду, задавленный обстоятельствами, снова отыскав их, я обнаружил, что они даже сегодня как нельзя более лаконично и полно описывают моё отношение к проблеме политики. Или всё же не совсем? Действительно ли наш взгляд на неминуемое ближайшее будущее имеет лишь негативную, чисто унылую природу? Может, он всё же позитивен, не лишён известной красочности, теплоты, хотя бы потому, что мы порицаем неразумие, вознамерившееся преградить путь неминуемому? Ведь события, подобные нынешним, усиливают всякую направленность, и война изрядно подпитает свежим духом, свежей кровью в том числе и консервативно-сдерживающие силы, всякий иррационализм, всякую «реакцию» – иначе быть не может и не должно. Но то, что для Германии война станет прежде всего гигантским шагом на пути к демократии, я знал в день её начала и говорил об этом, чем вызвал резкую отповедь политического литератора, который предпочитал связывать с ней лишь самые мрачные ожидания.

Поскольку с XVII века, с эпохи патриархального государства, полиции и верноподданных, политический порядок Германии претерпел немало преобразований, в том числе крупных, то по заветам времени и эволюции он, конечно же, будет прогрессировать и дальше. Я, как никто, проникнут убеждением, что многое в нашем государственном порядке со временем стало беспорядком; многое нужно не сохранять, а исправлять; из множества изменений социального, экономического, международно-политического характера нужно делать неотвратимые выводы; из демократических воспитательных институтов, таких, как всеобщее образование и всеобщая воинская повинность, результируют права народа на самостоятельное принятие решений и участие в этом процессе, права, нуждающиеся в политически-легитимизирующем оформлении; и что государство, отказывающееся признавать реальность, неизбежно рухнет. Я твержу себе, что противлюсь не грядущей демократии, которая, будем надеяться, явится нам в более-менее немецком, не слишком жуликоватом облике, не становлению немецкого народного государства, которое всё-таки, по спокойном размышлении, не сможет быть государством черни или литераторов. Меня возмущает феномен духовного satisfait, который, систематизировав мир под углом зрения демократической мысли, живёт эдаким правдолюбцем и правдоносцем. От чего во мне взыгрывает желчь, чему я сопротивляюсь, так это укреплённой крепости добродетели, безапелляционной тиранической твердолобости литератора цивилизации, нащупавшего дно, что намертво держит его якорь, и провозглашающего, будто любому таланту, который скоренько не политизируется в демократическом смысле, предстоит угаснуть, иными словами, его намерению заставить дух и искусство присягнуть целительному демократическому учению. Но что не просто оскорбляет мою потребность в духовной свободе и духовных приличиях, а до предела ожесточает естественное чувство справедливости, так это «объективность», то есть влюблённая дурость, с какой наш немец (слишком немец) признаёт моральное право враждебных цивилизаций, отнимая таковое у собственной страны и собственного народа, его воистину бесстыжее учение о «более высоком нравственном уровне демократии», из которого он незамедлительно делает скрытый или явный вывод, что Германия, поскольку не была демократической, несёт ответственность за войну, что война и поражение уличат, накажут, сломят её манию господства, неотёсанный аристократизм, должны привести и приведут её к разуму и добродетели – чужому разуму и чужой добродетели. Когда он называл войну наказанием, даже самонаказанием всех истекающих кровью народов, хотел видеть в ней неосознанную общую религиозную попытку искупить грехи и пороки заевшегося мира и очиститься, я готов был молчать, я даже готов был с ним согласиться. Кто не пережил минут, когда решительно невозможно не видеть в народах, что рубят друг друга на куски, врагов? И становится ясно, что на наших глазах, пожалуй, совершается общеевропейское действие, общая, пусть даже и крайне негодными средствами предпринимаемая попытка обновления мира и души. То, что о своём любимом народе сказал Достоевский («И ещё недавно, засмердев в грехе, в пьянстве и в бесправии, он обрадовался духовно, весь в своей целокупности, последней войне за Христову веру, попранную у славян мусульманами. Он принял её, он схватился за неё как за жертву очищения своего за грех и бесправие, он посылал сыновей своих умирать за святое дело и не кричал, что падает рубль и что цена на говядину стала дороже»), разве в некоторой степени не имеет отношения, даже напрямую не имеет отношения к любому военному порыву любого народа, в том числе и к нашему всеобщему порыву, о котором филантропы горюют как о позорном «рецидиве»?

65
{"b":"974870","o":1}