Литмир - Электронная Библиотека

Это что касается меня. Если говорить о демократии, которой в голову бросается кровь, стоит лишь кому-нибудь сказать, что она менее консерваторов заинтересована в национальном, то её чувствительность в этом пункте – в лучшем случае непонимание собственной глубинной воли, если не лицемерие и не тактика. И вот в нужный момент моё внимание привлекает газетная заметка, весьма занятным образом относящаяся к делу. В ней говорится о прошении, направленном немецким населением Восточной Пруссии в обе палаты прусского ландтага и собравшем более шестидесяти тысяч подписей. В прошении, пишет газета, отражена «сильная обеспокоенность», которую у местных немцев вызывает политика имперского правительства, поскольку «предстоящее изменение прусского избирательного законодательства и логически вытекающее из него изменение коммунального избирательного законодательства приведут к усилению польского влияния в прусском ландтаге и полной полонизации пока ещё немецкой администрации большинства наших городов». Сообщение появилось в одной южнонемецкой газетке, возможно, по простодушию перепечатавшей его из берлинского консервативного органа; оно не появилось ни в одной крупной леволиберальной газете, где было бы тактически не opportune; ведь когда речь заходит о торжестве «справедливости», демократии плевать на национальную принадлежность представителей администрации Восточной Пруссии, на «сильную обеспокоенность» теснимой в этих краях немецкости.

Я лишь хотел обратить внимание, удержать эту мелкую подробность, снова возвращающую меня, собственно, к теме данного фрагмента – к вопросу о выборном праве, по которому, плохо ли, хорошо ли, а высказаться придётся. Должен признаться, нравственные и духовные аргументы в пользу равного избирательного права представляются мне донельзя слабыми, донельзя малоубедительными. Вот, говорят, война, причём из-за понесённых народом жертв, дала мощный толчок демократическим взглядам, воле к участию в государственном строительстве на основании демократического духа и демократических форм. Но война дала мощный толчок и подкрепление любым взглядам, любым устремлениям, консервативно-национальным не меньше, чем демократическим; и «не меньше» – это ещё слишком слабо сказано. Я знаю немцев, даже немок, пожертвовавших в войну самым дорогим (то есть потерявших самое дорогое) и сдвинувшихся за эти годы вовсе не «влево», а куда как «вправо». Утверждавшие, что это не исключение, а, скорее, правило как раз в высших, чтобы не сказать просвещённых слоях общества, которые духовно всё и решают, не преувеличивали; и пополнение рядов «Отечественной партии» недостаточно объяснить её расходами на пропаганду. Никто из умеющих слышать не вернётся сегодня из поездки по Германии в убеждении, что политическое суждение немецкого народа «демократизовалось»; я говорю это по личному опыту, а он доказал мне скорее обратное. Постучитесь к купцу, учёному, художнику (я, правда, не имею в виду литераторов-интеллектуалов), а ещё лучше, к признанному во всём мире представителю немецкого художничества – музыканту; расспросите Пфицнера и Штрауса об их благорасположении к демократии и «равному праву голоса», и для вас настанет чёрный, вовсе не «красный» день календаря; вы узнаете, что в художественном пространстве радикализм прекрасно уживается с откровенно консервативными политическими взглядами… Я своими ушами слышал, как один знаменитый капельмейстер воскликнул: «Дело дойдёт до того, что оркестр станет голосовать, как играть тот или иной фрагмент – piano или mezzoforte!» Кому это покажется несерьёзным, пусть почитает, что Ницше говорит в «Человеческом, слишком человеческом» об отношениях народа и правительства как об эталоне отношений между учителем и учеником, хозяином и прислугой, отцом и семейством, полководцем и солдатом, мастером и подмастерьем.

Однако всесильная пресса заявляет, что в сети «Отечественной партии» попадаются политические невежды, любители, дилетанты и простецы in politicis, что они оказывают сопротивление демократии. Но разве не демократия учит, что политика вовсе не «тайная наука», что политического дилетантизма, политического любительства не бывает? Так что же, политическая зрелость существует только в прессе? Или лучше всё-таки остаться с правдой Вагнера, признав, что как раз демократия «существует у нас только в прессе»? Кстати, необходимость дать нам демократию обосновывают именно тем, что мы якобы для неё «созрели». Созрели для демократии? Созрели для республики? Какой вздор! Те или иные государственные, общественные формы либо подходят народу, либо не подходят. Народ либо создан для них, либо не создан. «Дозреть» он никогда до них не дозреет; некоторые южноамериканские народности обзавелись республикой и «свободой» не потому, что «созрели»…

Принцип всеобщего и равного избирательного права есть принцип народного голосования, а с ним предпочитает не связываться и самая крепкая демократия, коль скоро речь заходит, к примеру, о спорных территориях. Тут вдруг народное голосование становится доктринёрским требованием, тут, запинаясь, принимаются кивать на огромные трудности, связанные с его проведением, и сомневаться, действительно ли оно оно отразит народную волю. Всегда, дескать, найдутся крупные группы или какое-нибудь сильное меньшинство, которые назовут результаты голосования подложными либо несправедливыми, а кто знает, может, они-то и объединили самые важные элементы… Словом, налицо непоследовательность, забывающая, что одни и те же сомнения возникают против всеобщего и равного избирательного права и когда речь идёт о территориях, на семьдесят пять процентов населённых неграмотными людьми, и когда вопрос о выборном праве ставится перед массой, получившей приличное школьное образование. Если народ «нечто большее, чем сумма его частей», то, опросив эти части по отдельности, голос народа не услышать. Утверждение, что народ может иметь иную волю, нежели «сумма», масса, – не просто логическая игра. При механически-демократическом голосовании подавляющее большинство Германии на третьем году войны с жалкой вероятностью высказалось бы в пользу немедленного и безоговорочного, то есть гибельного, мира. Но тем самым принцип голосования доводится ad absurdum, ибо это была бы вовсе не воля народа. Воля исторически поднимающегося народа неотторжима от его судьбы.

Повторяю, на мой взгляд, все позитивные аргументы в пользу равного избирательного права, едва начинают притязать на духовность и нравственность, рассыпаются. Я со своей стороны предлагаю вместо них следующее решение: там, где невозможно дать каждому своё, не остаётся ничего другого, как дать всем поровну. Это несправедливо, но доступно просто, а мы живём в эпоху, которой под стать не тщательнейшим образом продуманное право, а наиболее простое. Для меня нет никаких сомнений, что именно в таком дифференцированном народе с большими духовными расстояниями между людьми, как немецкий, мудро организованное избирательное право, устанавливающее различную цену голосам отдельных лиц, интересующееся заслугами, возрастом, уровнем образования и духовного развития, учитывающее наличие у избирателя сыновей, благодаря чему его участие в устройстве государства является не просто эгоистически-личным, но более дальновидным, – что такое выборное право было бы относительно справедливее равного, поскольку при всяком человеческом правовом устройстве справедливость бывает лишь относительная. Однако чем продуманнее, аристократичнее, остроумнее, изобретательнее в поисках справедливости будет такое ступенчатое выборное право, тем менее справедливым оно покажется массам, коим справедливостью всегда видится лишь самая простая, грубая, примитивная её разновидность, безо всякой там канители дающая всем поровну. То, что подобный вид справедливости в представлениях массы даже абсолютен, нравственно уполномочивает последнюю противиться любому аристократическому праву с такой страстью, что путь к осознанию несовершенства любого правового порядка перекрывается напрочь и указанная справедливость выходит победительницей. А сегодня политику можно делать, только опираясь на массу и её примитивно-антиаристократический правовой пафос. Все потуги духа, мудрости, острой проницательности в политических вопросах, которые мы видим у политических мыслителей, например у Адама Мюллера, чьи размышления на ниве науки о государстве, возможно, самое изящное, самое верное, что когда-либо было сказано на данную тему, – всё это, повторяю, на фоне фактической, не подверженной никаким влияниям, не знающей никакого удержу политической эволюции, по прямой ведущей к радикально-демократическому примитиву массовой справедливости, производит впечатление красивой, роскошной и бесплодной игры. Это нужно постулировать и признать с тем почтением, с каким подобает относиться к року. Однако именно из того факта, что духу, философии, самому рафинированному мышлению в политике совершенно очевидно делать больше нечего, сказать больше нечего, вытекает необходимость отделить духовную жизнь от политической, отпустить последнюю на все четыре роковые стороны, а первую приподнять повыше этого рока, до весёлой независимости. При таком положении дел нет ничего более бессмысленного и бессовестного, чем требование «политизации духа», как будто дух должен подналечь на политику потому, что политика на дух не способна и всё больше подвергается своего рода риторической люмпенизации. Но духовная жизнь – это и есть национальная жизнь, её-то и нужно отделить от политической – решение, которое, правда, консервативному политику может и должно показаться трудным или невозможным. И всё же ему не следует забывать, что национальная культура не только экстенсивно простирается дальше, чем государство, чем общественная, урегулированная правом жизнь (а в немецкой империи, включающей в себя далеко не только немецкое культурное пространство, так и есть); что она, безусловно, более интенсивна, более личностна, чем правовой порядок, а потому было бы неверно придавать последнему преувеличенную важность в деле устроения более высокой жизни, собственно жизни нации. Сколь мала сегодня духовная возможность полного растворения личности в государстве (именно поскольку государство всё более утрачивает свой метафизический характер, а политическая жизнь всё менее совпадает с религиозной), столь же мала способность правопорядка вбирать в себя и воспроизводить высокое личностное начало, национальную культуру. То, что государство, правопорядок на добрую (или просто бóльшую) часть дело интернациональной цивилизации, а не национальной культуры, – правда, с которой так трудно примириться консервативному политику и с которой ему тем не менее примириться придётся. Может, правы те, кто отрицает существование особой «немецкой» свободы? «Свобода, – говорит бюхнеров Дантон, и, надо думать, я цитирую эти слова не в последний раз, – свобода и продажная девка – самые космополитичные вещи под солнцем». Вероятно, требовать от свободы национальности действительно слишком. С другой стороны, существуют высказывания о свободе, доказывающие, что осознание неполитизируемости абсолюта не одна лишь немецкая прерогатива. «Изо всех миражей свобода самый призрачный, – писал Рёскин в своей книге 1849 года «The Seven Lamps of Architecture». – Во Вселенной её нет и быть не может. У звёзд её нет. У Земли её нет. А нам, людям, эта насмешка, эта видимость свободы даётся лишь как тягчайшее из наказаний». Эти слова мог бы сказать и Гёте, и Шопенгауэр, и даже Адальберт Штифтер, однако их сказал человек, родиной которого была страна, породившая политическую свободу. Наверное, политику не стоит подавать под слишком национальным соусом. Не тот материал, не стоит того…

52
{"b":"974870","o":1}