Литмир - Электронная Библиотека
* * *

Два крупных писателя энергично атаковали те военные опусы (из которых, кстати, по моему бесстрастному мнению, лишь главный, опыт о Фридрихе, с литературной точки зрения может считаться более-менее серьёзным), один – прямо, публично, другой – косвенно, намёками, двусмысленно-полупублично, один – француз, писатель с европейским именем, другой… ну что тут сказать… в общем, немец, которого одухотворённость настолько приподняла над соотечественниками, что он тоже стал французом. Француза по рождению зовут Ромен Роллан, и то, что он француз до кончиков ногтей и, следовательно, напрочь лишён космополитического дара, показывает его безгранично благонамеренная военная книжечка, скандальный эффект которой в Париже не вполне понятен, поскольку название её, «Au dessus de la mêlée», когда читаешь, оказывается чистейшим самообманом. Разве это au dessus в сегодняшней Европе не наивное высокомерие, не невозможность? Внепартийность, надпартийность, «нейтралитет» – разве встретишь сегодня у более-менее живых умов нейтрального или воюющего мира? Разве, написав несколько страниц для немецкой бойцовой книги, для «Англии в зеркале культурного человечества», величайший норвежский поэт прозы, Кнут Гамсун, остался нейтрален? И может ли Ромен Роллан, снабдив King Albert’s book высокочувствительной статьей «Au Peuple qui souffre pour la justice», всерьёз верить, что стоит над схваткой? Он верит. Верит, что столь же тонко и глубоко чувствует «настоящую Германию», не тождественную попирающей справедливость Германии этой войны, как и настоящую Францию, очевидно, тождественную Франции этой войны, и из такой веры выводит право столь резко бранить меня, кто говорит от имени Германии ненастоящей.

Я почитаю в создателе «Жан-Кристофа» зодчего большого произведения. Ничто не в силах помешать мне видеть чистоту, доброту его человечности и склонить пред ними голову. Я также прекрасно понимаю, что для своего отечества (вряд ли и для Германии) этот писатель – крайне важное и новое духовное явление. Его большая проза – не социальная критика французского розлива, а роман воспитания, просвещения в немецком стиле, и даже герой его – немецкий музыкант. Есть в существе Роллана элементы, которые можно назвать антидемократическими, антирационалистическими и антиинтеллектуалистскими и которые позволяют считать его на родине в известной степени чужаком. Но чужак он лишь в той мере, в какой принадлежит Франции, отличающейся от официальной и идеологической (о да, идеологической!), то есть от централистски-столичной Франции палат и газет, доктринёрского радикализма, фанатичной враждебности к традиции, ритора-буржуа и господина Пуанкаре. «Вы всё ещё видите Францию, – написал как-то Роллан нашему общему с ним австрийскому другу, – какой она стала в XVI веке, но прежде она была бесконечно шире и глубже. И та Франция продолжает жить в сердцах и умах нашего провинциального населения. <…> Наша литература даёт слишком ограниченное представление о народе; она была искажена старо-новым псевдоренессансом XVI века и нетерпимостью господствующей расы, завоевавшей Францию, королем Иль-де-Франса и его союзницей церковью. Другие искусства, менее подчинённые разуму, освободились раньше. Вспомните рывок импрессионизма. <…> Не забудьте, что мы – народ, создавший готическое зодчество, народ chansons de geste и романов о короле Артуре. Наши истинные книги – это наши соборы. Тот, кто расшифрует скульптуры главных порталов Амьена, Буржа, Везле, прочтет в душе сегодняшней Пикардии, сегодняшних Берри и Бургундии. Это наш энергетический запас…»

«Наши истинные книги – это наши соборы!» Странные слова для гражданина страны, которую привыкли считать страной литературы par excellence, для гражданина радикальной республики в особенности! Не знаю, как Роллан в целом относится к Морису Барресу; во всяком случае, если вспомнить отчаянную борьбу, ведомую тем до войны в защиту готических памятников своей страны от злобной разрушительной страсти правящего атеизма аптекарей, чувство его должно было встать на сторону Барреса, при условии, конечно, что оно вообще относится к таким слишком французским конфликтам всерьёз, что его вообще волнует злосчастная, враждебная жизни антитетика духовного и государственного уклада Франции, а это, пожалуй, – даже явно – не так. Стать невежественным прогрессистом и грозой попов или истерически оплакивать церковь – нет, разумеется, перед таким выбором Роллан не стоит. Он знает, что антитеза, мечтающая быть самой страстью, на самом деле лишь остроумна и означает косность, несвободу, бесплодие и враждебность жизни; и то, что именно он, француз, сегодня понимает это лучше и глубже всех на свете, довольно-таки занятно. Может, чтобы приобрести способность, основательно переболев рационализмом и интеллектуализмом, прибиться потом, как Роллан, к творцам, к Гёте и Толстому, нужно быть французом (или в определённой степени французом)? В «Жан-Кристофе» есть одно воистину пристойное и, несомненно, бессмертное место: «Любая наша мысль есть лишь мгновение нашей жизни. Для чего же нам жизнь, если не для того, чтобы исправлять свои ошибки, побеждать свои предрассудки и ежедневно делать душу и мысли просторнее? <…> Каждый день мы используем для того, чтобы раздобыть чуть больше правды. А когда окажемся у цели, тогда вы скажете, что стоило наших усилий».

Подобных фраз, таких симпатичных, воспаривших над доктринёрством и безапелляционностью, свидетельств глубочайшей, честнейшей готовности жить и учиться, немало и в военной книжечке, где живая Германия так сурово и негибко поделена на «настоящую» и «ненастоящую»; и больше всего их – что меня раздосадовало – как раз в части (если не ошибаюсь, она-то и есть самая занятная и ценная в книге), содержащей главную атаку на «article monstreux de Thomas Mann (dans la Neue Rundschau de novembre 1914) <…> proclamant que la pensée allemande n’avait pas d’autre idéal que le militarisme». Статья называется «Les idoles». Она впервые появилась в «Журналь де Женев» в декабре 1914 года и сразу получила широкую известность. Я располагаю экземпляром двадцать девятого издания книги, смысловой центр которой и образует эта статья. Не худо бы сказать пару слов в ответ на обвинения Роллана.

Он пишет: «Мне, однако, хорошо известно, что подумает французская интеллигенция о статье “Мысли в войну”: Германия не могла дать нам более страшного оружия против себя. В безумном припадке гордыни и раздражённого фанатизма Манн любой ценой пытается перетолковать тяжелейшие обвинения в адрес своей страны ей во украшение и во славу. Пока какой-нибудь Оствальд пытается совместить дело культуры с делом цивилизации, Манн учит: между ними нет ничего общего. Нынешняя война есть-де война культуры (то есть Германии) против цивилизации; и, доводя бахвальство гордыни до сумасшествия, он именует цивилизацию разумом, просвещением, смягчением нравов, благовоспитанностью, расщеплением и духом, а культуру – «духовной организацией мира», не исключающей «кровавых дикостей». Культура-де – «сублимация демонического». Она «превыше морали, разума, науки». Пока, далее, какой-нибудь Оствальд, какой-нибудь Геккель видят в милитаризме лишь инструмент, оружие, которым культура пользуется для достижения победы, Томас Манн уверяет, что культура и милитаризм – братья, одно и то же, что идеал у них один, принцип один, враг один, и враг этот – мир, враг этот – дух. <…> Наконец, знаменем – собственным и своей родины – он осмеливается избрать следующие строки (Шиллера – Т. М.):

А закон – это слабых сила,
Хочет он убогости мира;
Лишь война твою мощь проявит».

Вот так этот незаурядный француз воспроизводит тогдашний ход моих мыслей. Резюмируя, он утверждает, будто я показал, что культура есть лишь la force, и под занавес называет всё в целом «преступным повышением цены на насилие». Monstreux, délire de fanatisme irrité, forfanterie d’orgueil, démence, surenchère criminelle de violence – сильные слова в устах человека в остальном почти священнической кротости; дикие, французские слова в ответ на высказывание, энергия которого и понятия не имеет о подобных выражениях, крайне жёсткие слова, брошенные человеку, которого господин Роллан в прошлом вроде бы ценил, уважал. Я заключаю это на основании ряда признаков; например, одному немецкому литератору он выражает почти восхищённую признательность за то, что тот набросился на меня совершенно «невзирая» (sans égards)… «Фокусы!» – насколько я его знаю, сказал бы на это сей немецкий литератор… В интересах дела и Роллану пришлось действовать невзирая, и было бы славно для меня и даже немножко для него, если бы это далось ему не столь легко. Осмелюсь предположить, что и гнев его проистекает из высокой оценки. Должен добавить – из переоценки, я имею в виду переоценку моей значимости и национального, интернационального веса, который следует придавать моему слову. Иначе с чего бы так ожесточённо шельмовать в глазах читающей по-французски европейской общественности именно мою статью из пяти-то сотен подобных? На одном выдохе Роллан перечисляет имена Оствальда, Геккеля и моё. Ей-богу, смешно. Глаза иностранца сводят в одно совершенно разные вещи. Я не монист, не эсперантист, не любитель поразгадывать мировые загадки, да и не ортодокс-обезьяна. Но прежде всего я не официальное чучело, не национальный вельможа, не бонза, кто, едва открыв рот, в сознании своём уже предстаёт репрезентантом Германии за границей. Моя независимость – независимость d’un bohémien. И французская интеллигенция уже такого наговорила про Германию, что мне безразлично её мнение о моей статье. Работая над ней, я по-своему участвовал в тихих разговорах, которые поруганная, оплёванная Германия в условиях неслыханного давления демократического общественного мирового мнения вела со своей совестью. Вот и всё. Неужели я действительно позволил себе при этом столь чудовищное безумие, как внушил ужаснувшейся интернациональной публике Ваш отчёт?

31
{"b":"974870","o":1}