Литмир - Электронная Библиотека

Тот слабо кивнул, губы его шевельнулись, но звука не было. Пульс под пальцами доктора всё ещё был ужасающе слаб, но аритмия, кажется, начала сглаживаться.

Дальше были долгие часы борьбы. Иван Павлович не отходил от стола. Он контролировал пульс, давление (мерили самым примитивным ртутным сфигмоманометром), следил за дыханием. Делал повторные инъекции, когда боль возвращалась. Заставил санитарку приготовить горчичники на икры — отвлекающая терапия, чтобы перераспределить кровоток. Сам растирал больному холодные, синеватые конечности, заставляя кровь циркулировать.

Эх, жаль никаких никаких тромболитиков, никакой современной кардиореанимации. С этим багажом было бы гораздо легче.

К полуночи кризис, казалось, миновал. Цвет лица у Зарудного из землистого стал просто бледным, дыхание углубилось, пульс окреп и выровнялся. Он погрузился в тяжёлый, но уже не предсмертный сон под действием морфия.

Иван Павлович перевёл его в отдельную палату, велел санитарке дежурить у двери, а сам упал в кресло в ординаторской, чувствуя, как каждая кость ноет от усталости, а руки дрожат от напряжения.

* * *

Аркадий Егорович Зарудный пришёл в себя ближе к утру воскресенья. Он был слаб, как ребёнок, и каждое движение давалось с трудом, но сознание было ясным. Когда Иван Павлович вошёл в палату, чтобы сменить капельницу (уже с глюкозой и малыми дозами строфантина), больной пристально посмотрел на него.

— Доктор… — голос его был тихим, сиплым, но в нём уже звучала привычная властность, пусть и приглушённая болезнью. — Это вы… меня спасли?

— Я, Аркадий Егорович, — кивнул Иван Павлович, поправляя подушку. — Как себя чувствуете? Боль есть?

— Тупая… давит. Но уже не так. — Зарудный с трудом перевёл дух. — Мне сказали… что вы тут одни… всю ночь… Я обязан вам жизнью. В прямом смысле.

— Это моя работа, — просто ответил доктор, проверяя повязку на руке.

— Работа… — Зарудный усмехнулся, и это было похоже на гримасу. — Многие на моём месте уже работали бы на том свете. Знаю я наших эскулапов… особенно в таких медвежьих углах. Вы… вы не отсюда. Вы тот самый? Петров? Про которого Ленин говорил?

Иван Павлович слегка напрягся, но кивнул.

— Да. Я Петров.

Зарудный закрыл глаза, будто обдумывая что-то.

— Так… Значит, судьба. Слушайте, доктор. Мне нужно с вами поговорить. Серьёзно. Но не сейчас. Сейчас я… я пустое место. Но когда встану… — он открыл глаза, и взгляд его стал острым, цепким. — … у меня к вам будет дело. Важное дело. А еще… — Аркадий Егорович опасливо огляделся, — ко мне придут. Человек в черном. Я прошу вас — будьте готовы к этой встрече. Приготовьте оружие…

И замолчал — потерял сознание.

* * *

Зарудный очнулся ближе к вечеру. Сумрачный свет едва пробивался в палату, закрашивая стены в цвет холодного пепла. Пациент лежал неподвижно, прислушиваясь к работе собственного сердца — тяжелой, но уже ритмичной. Боль притупилась, отступила.

Шаги в коридоре, скрип двери. В поле зрения вошла знакомая фигура в белом халате.

— Не шевелитесь, Аркадий Егорович, — тихий, спокойный голос Ивана Павловича. Теплые пальцы на запястье, считающие пульс. Прослушивание грудной клетки холодным диском стетоскопа. Профессиональный, лишенный суеты осмотр.

— Дышите глубже… Вот так. Боль?

— Терпимо, — хрипло выдавил Зарудный. — Спасибо, доктор.

— Не за что. Кризис миновал, но вы должны лежать. Никаких движений, никаких волнений. Это главное лекарство.

Зарудный закрыл глаза, собирая мысли в кучу. Слабость ватная, плывущая. Но рассказывать нужно сейчас. Пока ясно. Пока не пришли.

Он снова открыл глаза, уставившись в потолок.

— Доктор, — сказал он тихо, но отчетливо, отчеканивая каждое слово сквозь слабость. — Вы имеете право знать. Мне нужно… мне нужно рассказать, как я сюда попал. Чтобы это не стало… общей проблемой.

Иван Павлович замер, перестав поправлять подушку. В палате стало тихо, слышно лишь мерное тиканье карманных часов в его жилетном кармане.

* * *

Все началось с марок. С этой нелепой, страсти, которая зародилась еще в детстве и которая, как оказалось, могла стать петелькой на шее взрослого, серьезного человека. Дело было в феврале, в моем кабинете в Наркомпути на Тверской. За окном — серая, голодная, промерзшая Москва девятнадцатого года, а у меня в альбоме — яркие клочки бумажного мира: Британская Гвиана, «Голубой Маврикий», «Святой Грааль» филателии. Мое тайное убежище.

В тот день ко мне вошел Лаврентий. Лаврентий Петрович Веретенников, мой однокашник по Инженерному училищу. Мы не виделись лет семь, с самой войны. Он похудел, осунулся, носил потертую шинель образца еще царской армии, но глаза у него были все те же — быстрые, умные, с хитринкой.

— Аркаша! Жив-здоров! — обнял он меня с подчеркнутой сердечностью, но взгляд его уже скользнул по кабинету, по сейфу в углу, по столу.

Разговор начался с воспоминаний, с расспросов о делах. Его дела были скверны — работал где-то в снабжении, «на углях», как он выразился, еле сводил концы с концами. Потом, будто невзначай, он поинтересовался:

— А ты, я слышал, все свою коллекцию пестрых бумажек пополняешь? Не бросил увлечения?

Я насторожился. Коллекционированием я не кичился, знали о ней единицы.

— Бросить? Нет, — ответил я осторожно. — Это единственное, что спасает нервы. Время не простое, сам понимаешь. А тут — отдушина.

— И дорогое увлечение, — вздохнул Лаврентий, беря со стола пресс-папье и рассматривая его на свет. — Особенно теперь, когда настоящие раритеты на вес золота. Должно быть, знатоков и покупателей на такой товар в твоем кругу хватает?

Вопрос повис в воздухе, простой и вместе с тем неестественный. Зачем ему? Денег занять? Но просить он не торопился.

— Есть некоторые знакомые, — сухо признал я. — В Петрограде, за границей. Люди с деньгами и страстью. Почему спрашиваешь?

Лаврентий положил пресс-папье на место. Подошел к окну, спиной ко мне, глядя на санный путь внизу.

— Потому что есть одно дело, Аркаша. По маркам, — он обернулся, и хитринка в его глазах сменилась чем-то жестким, деловым. — Дело серьезное. Выгодное. И… тихое. Требует человека с твоими связями и с твоей… осторожностью. Но здесь говорить нельзя.

Он посмотел на меня, оценивая реакцию.

— Встретимся вечером. Знаешь «Якорь», трактирчик у Курского вокзала? В восемь. Там и поговорим. Как в старые времена.

Он улыбнулся, но улыбка не дошла до глаз. И уходя, он снова бросил взгляд на сейф. Будто уже знал, что внутри лежит не только альбом с «Голубым Маврикием».

* * *

«Якорь» у Курского вокзала был не трактиром, а пристанью для отребья. Воздух густой от махорочного дыма, запах щей и дешевого самогона. Мы сели в углу, за столом с липкой, иссеченной ножами столешницей. Лаврентий заказал водки, выпил сразу, без закуски, будто для храбрости.

— Слушай, Аркаша, — начал он, понизив голос и наклонившись через стол. Глаза его блестели в свете коптилки. — Ты человек с положением. В Наркомпути, связи… И у тебя есть эта твоя слабость, про которую знают кое-кто из нужных людей. Это можно обернуть. Не для себя, понимаешь? Для дела. Для голодающих детей, черт возьми, если хочешь пафоса.

Я молчал, давая ему говорить. Чувство, похожее на тошноту, уже начало подниматься где-то под ложечкой.

— Вот смотри, — он оглянулся и вытащил из-за пазухи потрепанный блокнот, быстро набросал на листке схему. — Есть у тебя в подчинении, ну или в сфере влияния, учреждение с почтовыми функциями? Хоть какое-нибудь управление связи в глухом уезде? Губернском, что ли, исполкоме?

— Может быть, — скупо ответил я.

— Отлично. Там есть свой бланк, своя печать? Есть. Значит, может быть и своя… служебная марка. Ну, для внутренней переписки, для пакетов особой важности. Так? Мы уговариваем тамошнего начальника связи — человека, понятное дело, преданного делу революции, но не чуждого материальных стимулов — выпустить такую марку. Мизернейший тираж. Скажем… сто экземпляров.

20
{"b":"973878","o":1}