В коридоре вагона послышались торопливые, тяжелые шаги, и в дверь купе деликатно, но настойчиво постучали. — Войдите, — бросил Георгий, не меняя позы.
В дверях появился ротмистр Базилевский. Его мундир был застегнут на все пуговицы, несмотря на духоту в вагоне. — Ваше Императорское Высочество, — доложил адъютант, щелкнув каблуками. — Прошли Серпухов. Начальник поезда докладывает: до Москвы, до перрона Николаевского вокзала — ровно час хода. Эскорт предупрежден. В Кремле всё готово к торжественной встрече. Ея Императорское Величество ожидает.
Георгий медленно перевел взгляд с ночного окна на вытянувшегося офицера. Лицо Наследника было спокойно, как посмертная маска, ни один мускул не выдавал той бури, что бушевала внутри.
— Хорошо, Петр Александрович. Благодарю. Распорядитесь подать мне мой парадный мундир Атаманского полка. Со всеми орденами. И скажите Василию, чтобы приготовил горячей воды умыться.
— Слушаюсь! — Базилевский поклонился и исчез за дверью.
Георгий остался один. Он встал, прошел к зеркалу в полный рост, вмонтированному в панель из красного дерева, и посмотрел на себя. Прямая спина, развернутые плечи, жесткая линия губ. Болезнь ушла в прошлое, оставив лишь легкую бледность, которая придавала его лицу аристократическую утонченность.
— Ну что ж, Жорж, — тихо произнес он, обращаясь к призраку прежнего Цесаревича, растворенному в его памяти. — Ты умер, чтобы я мог жить. Посмотрим, смогу ли я сыграть твою роль так, чтобы выжила эта проклятая, прекрасная страна.
Через час, когда предрассветный туман над Москвой начал окрашиваться в свинцово-розовые тона, императорский поезд с шипением стравливаемого пара тяжело вкатился под своды Николаевского вокзала. Георгий, застегнутый на все пуговицы голубого мундира, стоял у дверей вагона. Время рефлексий закончилось. Темень неизвестности расступилась, уступая место слепящему свету на перроне и крикам толпы.
Глава 18
Слезы Императрицы и Московский рубеж
Тяжелый императорский поезд, проделавший колоссальный путь от солнечных берегов Крыма через всю спящую, раскинувшуюся на полмира страну, с яростным, оглушающим шипением стравливаемого из котлов пара наконец замер у перрона Николаевского вокзала в Москве. Массивная стальная машина, окутанная густыми, сизыми облаками пара и угольного дыма, тяжело дышала, словно загнанный после долгой скачки скакун.
Сквозь эту плотную, пахнущую горячим металлом и раскаленным маслом пелену на перрон уже пробивался торжественный, чеканный, бьющий по натянутым нервам марш военного оркестра. Медные трубы сверкали в лучах утреннего солнца, выдувая бравурные ноты, которые эхом отскакивали от высоких сводов вокзала. У широкой, расстеленной прямо поверх отмытого асфальта кроваво-красной ковровой дорожке, вытянувшись в идеальную, неживую струну, застыл почетный караул гвардейского Московского полка. Солдаты стояли неподвижно, как гранитные изваяния, лишь ветер едва заметно шевелил султаны на их парадных киверах.
А на почтительном расстоянии от вагонов, застыла в ожидании высшая власть древней столицы.
Георгий, еще находясь в полумраке своего салона, стоя у огромного зеркального окна, внимательно, с холодным расчетом снайпера, изучал встречающих. Память тела прежнего Цесаревича безошибочно услужливо подкидывала имена, титулы и родственные связи, а циничный, битый жизнью разум солдата из двадцать первого века немедленно давал каждому из них свою, безжалостную историческую оценку.
Он видел высокую, неестественно прямую фигуру великого князя Сергея Александровича — своего дяди, всесильного генерал-губернатора Москвы. Дядя Серж был затянут в свой парадный генеральский мундир до такого хруста, что, казалось, ему тяжело дышать. Он носил тугой корсет, скрывавший намечающуюся полноту, и вся его поза источала ледяной, высокомерный, абсолютно безжизненный петербургский официоз. Сергей Александрович был фанатичным консерватором, человеком жестким, прямолинейным, искренне верившим в то, что империю можно спасти лишь кнутом, полицейскими облавами и виселицами.
Георгий смотрел на дядю Сержа, на его холеное, бледное лицо с аккуратной бородкой, и по спине бывшего штурмовика пробежал неприятный, мертвенный холодок. Он знал то, чего не мог знать никто на этом перроне в благополучном августе 1899 года. Георгий точно знал, что всего через пять с небольшим лет, снежным февральским днем 1905 года, вот этот самый надменный, затянутый в корсет человек будет разорван в клочья, превращен в кровавое месиво бомбой террориста Ивана Каляева прямо у Никольских ворот Кремля. И его пальцы, и куски мундира будут собирать на снегу.
Рядом с обреченным генерал-губернатором стояла его жена, Великая княгиня Елизавета Федоровна — Элла. Старшая сестра царствующей императрицы Аликс. Женщина совершенно неземной, поразительной, почти иконописной красоты. Ее лучистые, полные затаенной грусти и тревоги глаза уже лихорадочно искали племянника в темных зеркальных окнах остановившегося вагона. В ней не было ни капли той холодной надменности, что источал ее муж. От Эллы исходило ровное, теплое, духовное сияние. Георгий сглотнул подступивший к горлу ком. Он знал и ее страшную судьбу — алапаевскую шахту, куда ее, живую, сбросят пьяные рабочие-красногвардейцы в восемнадцатом году, забрасывая потом гранатами.
«Боже мой, — подумал Георгий, машинально поправляя жесткий, расшитый золотом воротник своего мундира. — Я приехал не к семье. Я приехал в музей восковых фигур, обреченных на жестокую смерть. Я стою среди ходячих мертвецов, которые даже не подозревают о занесенном над их головами топоре».
Но всё внимание Георгия, весь фокус его сознания был сейчас прикован к фигуре, стоявшей чуть впереди остальных. К маленькой, хрупкой женщине, с головы до ног облаченной в глухой, тяжелый траурный черный шелк.
Мария Федоровна. Вдовствующая Императрица. Мамá.
Она стояла, опираясь на длинный, изящный зонт-трость с серебряной ручкой, и ее миниатюрная фигура казалась почти невесомой на фоне рослых адъютантов. На ее лице, всё еще сохранившем следы былой красоты датской принцессы Дагмар, застыло выражение крайнего, мучительного напряжения. Она не видела сына несколько долгих, сводящих с ума месяцев. Она отправляла его на Кавказ умирать, она оплакивала его в своих молитвах, она готовилась надеть еще один слой траура. А теперь, получив телеграммы о его невероятном, мистическом исцелении, она разрывалась между безумной надеждой и паническим страхом, что всё это — лишь жестокая ложь врачей, пытающихся смягчить неизбежный удар.
В тамбуре вагона звякнули шпоры Базилевского.
— Ваше Императорское Высочество, подано. Прошу, — ротмистр почтительно распахнул тяжелую дверь.
Георгий глубоко, на полную грудь вдохнул воздух, в котором смешались запахи паровозной гари, дорогих духов и конского навоза с привокзальной площади, и шагнул вперед.
Когда Наследник престола, Цесаревич Георгий Александрович, бодро, по-военному чеканя шаг, без малейшей тени былой немощи, без посторонней помощи сошел по крутым ступеням вагона на красный ковер перрона, по многоликой толпе придворной свиты, встречающих сановников и адъютантов пронесся явственный, сдавленный, почти неприличный вздох изумления.
Они ждали бледную тень. Они ждали ходячий труп, поддерживаемый под локти суетливыми лейб-медиками. Они уже мысленно похоронили его, прикидывая, кто займет его место у трона и как изменятся расклады при Дворе, когда наследником официально станет глуповатый Михаил.
Но вместо угасающего мальчика перед ними стоял высокий, широкоплечий, безупречно подтянутый боевой офицер. Мундир сидел на нем не как на вешалке, а как вторая кожа. Его обветренное, слегка загоревшее на кавказском и крымском солнце лицо дышало суровой мужской силой, а взгляд — тот самый тяжелый, сканирующий, уверенный взгляд, который Георгий выковал в окопах другой эпохи, — заставил многих из присутствующих инстинктивно опустить глаза. Это был взгляд не больного. Это был взгляд правителя.