Вместо низкого, серого украинского неба, вместо развороченного бетона и искореженной арматуры он увидел над собой… потолок. Белоснежный, высокий потолок, украшенный изящной, филигранной гипсовой лепниной в виде виноградных лоз. В центре висела массивная хрустальная люстра, играющая гранями в лучах солнца.
Новый приступ кашля скрутил его пополам, выгибая спину дугой. Георгий инстинктивно поднес руку ко рту. В ладонь ткнулся не грязный, пропитанный потом и порохом рукав камуфляжа «мох», а тончайший, невесомый батистовый платок, который кто-то заботливо и очень быстро вложил в его дрожащие пальцы. На ослепительно белой ткани стремительно расплылось яркое, пугающе алое пятно.
— Слава Создателю! Очнулись! Доктора, быстрее, ради Христа! — женский голос рядом дрожал от неподдельной паники, смешанной с глубоким облегчением.
Георгий, тяжело дыша через нос, с трудом сфокусировал мутнеющее зрение. Над ним склонилась немолодая женщина. Ее лицо, испещренное мелкой сеточкой морщин, выражало искренний, почти материнский ужас. На ней было строгое, глухое темное платье из плотной шерсти, безукоризненно чистый белый крахмальный воротничок и такой же белый чепец — судя по всему, квалифицированная сиделка или сестра милосердия. В ее выцветших серых глазах стояли крупные слезы.
«Где я? Плен? Медсанбат? Госпиталь в Ростове?» — мысли ворочались тяжело, как мельничные жернова. «Почему она так странно одета? Будто статистка из исторического кино. И запахи… почему пахнет не привычной хлоркой, кварцем и антибиотиками, а этой удушливой камфорой и свежим деревом?»
Он попытался сесть, опершись на локти, но тело отозвалось предательской, унизительной слабостью. Это было… не его тело. Его крепкие мышцы, привыкшие носить тридцать килограммов снаряжения, марш-броски и отдачу пулемета, исчезли, испарились. Вместо них под тончайшей шелковой сорочкой скрывались жалкие, дряблые руки с длинными, тонкими, почти прозрачными аристократическими пальцами, на которых проступала синева вен.
Тяжелая двустворчатая дверь красного дерева распахнулась, и в просторную, залитую солнцем спальню быстрым, нервным шагом вошел мужчина средних лет. На нем была безукоризненно сшитая суконная тройка серого цвета. На переносице поблескивало золотое пенсне, за стеклами которого прятались умные, но сейчас донельзя встревоженные глаза. В руках он сжимал гладкую деревянную трубку — стетоскоп, инструмент, который Георгий видел разве что на картинках в учебниках истории медицины.
— Ваше Императорское Высочество! — доктор буквально бросился к широкой кровати с резными столбиками, на ходу вытаскивая из жилетного кармана золотые часы на длинной цепочке. — Умоляю вас, лежите! Не делайте резких движений! У вас был тяжелейший криз. Кровохарканье резко усилилось ночью, мы с сиделкой боялись самого худшего… Пульс, позвольте ваш пульс.
Георгий замер, словно парализованный. Мозг, натренированный на войне оценивать тактическую обстановку за доли секунды, начал лихорадочно сопоставлять факты, отбрасывая невозможное.
«Ваше Императорское Высочество». Пенсне на шнурке. Тончайшее батистовое белье. Резной дубовый шкаф у стены. Изразцовый камин, в котором тлеют поленья. Вид за огромным окном — величественные пики гор, поросшие густым кедровым лесом, залитые ярким солнцем. И этот разрывающий грудь кашель с кровью…
Он закрыл глаза. Воспоминания о взрыве дрона были кристально четкими. Он не мог выжить. Там, в развалинах под серой плитой, от него просто не должно было остаться ничего целого, только фрагменты для опознания по ДНК. А теперь он здесь. Живой. Дышит. Но запертый в чужой, слабой, умирающей шкуре.
— Какое сегодня число? — хрипло, едва слышно спросил Георгий. Голос тоже был чужим — высоким, надломленным, лишенным его привычной командирской хрипотцы и властности.
Доктор замер, так и не донеся пальцы до запястья пациента. Он растерянно моргнул. — Ваше Высочество? Вы бредите? Сегодня десятое апреля. Тысяча восемьсот девяносто девятого года. Абастумани.
Пазл сошелся в голове с оглушительным, безжалостным щелчком затвора.
1899 год.Кавказ, Абастумани.Чахотка.Обращение «Ваше Императорское Высочество».
В памяти всплыли пыльные аудитории исторического факультета, монотонный голос профессора Кадина, старые черно-белые фотографии. Георгий Александрович Романов. Наследник-цесаревич. Младший брат правящего императора Николая II. Человек-призрак, любимец семьи, который должен тихо, не привлекая лишнего внимания, умереть от туберкулеза легких здесь, в горах Кавказа, буквально через пару месяцев, катаясь на своем трицикле. Умереть, чтобы освободить дорогу к статусу наследника сначала брату Михаилу, а затем — родившемуся Алексею. Освободить дорогу всей той кровавой катастрофе, которая захлестнет Россию в двадцатом веке.
Георгий, будучи студентом, глубоко копал историю конца девятнадцатого века. Профессор Кадин тогда говорил, потирая бородку клинышком: «Прекрасная тема для кандидатской, юноша. Роль личности, которой не суждено было править». Не срослось с кандидатской. Срослась контрактная служба.
И вот теперь он — тот самый обреченный цесаревич.
— Мне нужно встать, — сухо и жестко произнес Георгий, открывая глаза.
— Что вы! Господь с вами, это категорически невозможно! Вы слишком слабы, малейшее напряжение может спровоцировать новый разрыв сосудов в кавернах! — замахал руками лейб-медик, пытаясь удержать пациента за плечи, мягко, но настойчиво вдавливая его в пуховые подушки.
И тут сработал рефлекс. Слепой, инстинктивный рефлекс человека, который не привык, чтобы к нему прикасались без разрешения. Георгий перехватил руку доктора стальной хваткой. Пусть мышцы этого изможденного болезнью тела были слабыми, как у ребенка, но биомеханику, рычаг и правильный угол приложения силы бывший штурмовик знал идеально.
Доктор охнул, побледнел от неожиданной боли в суставе и нелепо осел на колени у кровати, пораженно, снизу вверх глядя на бледного, изможденного юношу. Сиделка в углу тихо ахнула и перекрестилась.
— Я сказал, мне нужно встать, — раздельно, чеканя каждое слово, повторил Георгий. Он выпустил руку лекаря.
В глазах цесаревича не было ни капли прежней болезненной меланхолии, христианского смирения или интеллигентной усталости, к которым так привыкло его окружение. На растерянного доктора смотрел хищник. Жесткий, холодный, много повидавший взгляд человека, смотревшего в пустые глазницы смерти и не отвекшего взора.
Георгий откинул тяжелое, расшитое вензелями шелковое одеяло и спустил босые, пугающе худые ноги на густой ворс персидского ковра. Комната слегка покачнулась, поплыла перед глазами, к горлу подкатила тошнота, но он стиснул зубы и устоял. Игнорируя испуганные охи сиделки, он медленно, цепляясь за спинку кровати, подошел к высокому, в полный рост, зеркалу в тяжелой дубовой раме.
Оттуда на него смотрел незнакомец из учебника истории. Впалые, лихорадочно горящие щеки, заострившийся нос, аккуратная, но редкая каштановая бородка, залегли глубокие темные круги под глазами. Бледная, почти прозрачная кожа, сквозь которую явственно просвечивала паутина вен. Типичный портрет обреченного чахоточного больного, доживающего свои последние дни на морфии и молитвах.
Но глаза… Глаза в зеркале были его собственными. Глаза солдата из двадцать первого века.
Георгий смотрел на свое отражение, и в его голове со скоростью пулеметной ленты проносились мысли. Российская империя. 1899 год. «Золотой век», чтоб его. Балы в Зимнем, хруст французской булки, шампанское рекой, юнкера и фрейлины. А на троне — его старший брат Николай. Мягкий, интеллигентный, прекрасно воспитанный человек, идеальный семьянин, который искренне верит в свою божественную миссию самодержца, пока страна на всех парах несется навстречу катастрофе. Георгий слишком хорошо помнил, чем всё это закончится. Он помнил цифры потерь в Русско-японской, помнил позор Мукдена и Цусимы. Помнил кровь на снегу в январе 1905-го. Помнил грязь и вшей окопов Первой мировой, куда империя влезет, не имея ни снарядов, ни нормальной логистики. И главное — он помнил мрачный, сырой подвал Ипатьевского дома. Девятнадцать лет. Через девятнадцать лет этих утонченных людей с фотографий, их жен, их дочерей, их больного сына — всех поставят к стенке и расстреляют. А потом будут добивать штыками тех, кто не умер сразу.