Гурам и Константин уезжали в другую сторону. Керим-бей выделил им отдельный транспорт до их гостиницы в восточной части города.
Мы стояли у ступеней, и южная ночь лежала вокруг нас плотной тёплой массой. Цикады стрекотали в госпитальном саду с такой интенсивностью, что приходилось повышать голос.
— Гурам Автандилович, — сказал я. — Если будете в Муроме, заходите в Диагностический центр. Покажу вам, как мы работаем.
Гурам улыбнулся.
— Заеду, — пообещал он. — Когда Костя вырастет в мастера, заеду вместе с ним. Покажем, чему научились у вас.
Константин хотел что-то сказать, открыл рот, передумал и просто кивнул. Глаза у него блестели, и он торопливо отвернулся, делая вид, что поправляет ремень саквояжа.
Они сели в свой автомобиль. Двери захлопнулись. Машина развернулась на госпитальной площадке и уехала, и красные огни задних фонарей растворились в потоке измирского трафика.
Я смотрел им вслед и понимал, что мы, скорее всего, больше не увидимся. Гурам вернётся в свой Тифлис, к горным перевалам и приграничным пациентам. Константин поедет в Ростов и будет ещё долго рассказывать коллегам про ночную операцию в турецком госпитале, и с каждым пересказом история будет обрастать подробностями, которых не было. Через год от этих суток останется байка, через пять, анекдот, а через десять, ощущение, что когда-то давно, в молодости, случилось что-то важное.
У лекарей так бывает. Мы встречаемся за операционным столом, делим смену, спасаем или теряем пациента, а потом расходимся, и общая кровь на перчатках не делает нас родственниками. Делает коллегами, которые однажды поработали вместе, и этого достаточно.
Алексей Павлович стоял рядом.
— Подвезти вас? — спросил он. — Мы с Мариной в том же отеле на побережье.
— Я на армейской машине, — ответил я. — Керим-бей настоял.
— Понимаю. Тогда увидимся утром. Спокойной ночи, Илья Григорьевич.
— Спокойной ночи, Алексей Павлович.
Он пошёл к стоянке, где его ждал водитель. Я видел, как он на ходу расправил рукава рубашки, закрывая шрам на левом предплечье, и этот привычный жест означал, что коммерсант из Москвы снова надел свою гражданскую маску и перестал быть хирургом.
Я сел в армейский автомобиль. Водитель тронулся. За окном побежал ночной Измир: набережная в фонарях, силуэты минаретов на фоне звёздного неба, вереницы извозчиков и редкие электрические фонари на главном проспекте.
Я откинулся на кожаную спинку заднего сиденья и закрыл глаза.
Веки опустились мгновенно, и тело стало тяжёлым. Двадцать часов без сна, из которых восемь в операционной. Мышцы гудели, и в висках стучала тупая пульсирующая боль.
Дорога до отеля заняла пятнадцать минут. Я задремал, и водителю пришлось тронуть меня за плечо, когда машина остановилась у заднего входа.
Дверь номера я открыл своим ключом, стараясь не шуметь.
В комнате горел ночник на тумбочке у кровати, и в его тусклом свете я увидел Нику. Она сидела на краю кровати, одетая в мою рубашку, босая, с заплетённой на ночь косой, и держала в руках стакан воды. Стакан был полным. Она пила воду мелкими глотками, так она пьёт, когда её тошнит от нервов и она заставляет себя удержать жидкость в желудке.
Она подняла голову, увидела меня и встала.
Стакан она поставила на тумбочку, промахнувшись мимо подставки, и он стукнул о край, расплескав воду на салфетку.
— Шесть часов, — сказала она, и голос у неё был хриплым. — Ты обещал вернуться к ужину. Шесть часов, Илья. Связи нет, менталисты Серебряного ничего не знают, портье говорит только по-турецки, и я сижу здесь одна и жду, жив ты или мёртв. Первый триместр, Илья! У меня давление поднялось, меня полчаса мутило, и я дважды бегала в ванную, потому что от нервов меня выворачивало наизнанку. Ты обещал!
Она стояла передо мной, и плечи у неё ходили от частого дыхания, и по щекам блестели дорожки, которые она вытерла раньше, но следы остались. Глаза у неё были красными, и нижняя губа мелко подрагивала, и я знал, что она либо ударит меня по плечу, либо обнимет. Ника всегда выбирала между двумя этими реакциями и никогда не знала заранее, какую выберет.
Я шагнул к ней и обнял.
Руки мои легли ей на спину, и я прижал её к себе, и она упёрлась лбом мне в грудь и несколько секунд стояла так, напряжённая, жёсткая, с вздёрнутыми плечами. Я чувствовал, как колотится её сердце, тахикардия на фоне стресса и обезвоживания.
— Ника, — сказал я тихо. — Я здесь. Я цел. Пациент будет жить.
Она молчала. Кулаки у неё упирались мне в рёбра, и я чувствовал их давление через мокрую рубашку.
— Тебе нельзя нервничать, — продолжил я, и правая моя ладонь легла ей на затылок, на тёплые, чуть влажные волосы у основания косы. — У тебя первый триместр. Ты это знаешь лучше меня, и ты сейчас прекратишь, потому что наш ребёнок не виноват в том, что его отец задержался в операционной.
Ника выдохнула всей грудью, и я почувствовал, как плечи у неё опустились. Кулаки разжались, и ладони легли мне на бока, обхватили, и хватка была крепкой и тёплой.
— Сволочь ты, Разумовский, — прошептала она мне в грудь. — Я тебя убью когда-нибудь. Своими руками. Клянусь.
— Знаю, — сказал я. — Ты это уже давно обещаешь.
Она засмеялась, уткнувшись носом в мою ключицу, и от этого смеха у меня отпустило внутри то, что было стянуто последние двадцать часов. Отпустило что-то глубже, то, что отпускает только рядом с единственным человеком, при котором можно перестать быть мастером-целителем и стать просто мужем, который вернулся домой.
— Давай поедим, — сказал я. — Я расскажу тебе всё. Но сначала поедим, потому что я за двадцать часов выпил только кофе и стакан воды, и если не поем в ближайшие полчаса, мне станет хуже, чем моему пациенту.
Ника отстранилась, посмотрела на меня, оценила моё лицо профессиональным взглядом и кивнула.
— Ресторан внизу ещё работает, — сказала она. — Я проверяла час назад. Идём на веранду. Тебе нужен воздух.
Ресторанная веранда нависала над пляжем. Электрические фонари на столбах горели вполнакала, и в их рыжем свете стеклянные бокалы на столах блестели.
Народу было мало. За дальним столиком ужинала пожилая немецкая пара, и мужчина в белом пиджаке. За соседним столом сидел в одиночестве молодой турок с газетой.
Мы сели у самого края, у деревянных перил. Внизу, в пяти метрах, шуршал прибой, и волны ложились на гальку с тихим шипением. Ритм прибоя был похож на дыхание спящего человека, и от него тянуло в сон.
Официант принёс меню на турецком, и Ника заказала за двоих, потому что она успела выучить названия десятка блюд. Жареная дорадо с лимоном и розмарином, рис с шафраном, салат из печёных баклажанов и кувшин айрана. Мне было всё равно, что есть. Голод и усталость работали лучше любой приправы.
Рыбу принесли через десять минут, на глиняном блюде, и от неё поднимался пар. Я взял вилку и начал есть, и горячая мякоть дорады, разваливавшаяся на волокна от первого касания, показалась мне едой, вкуснее которой я давно не пробовал.
Ника ела медленно, маленькими кусочками, и по тому, как осторожно она подносила вилку ко рту, я понял, что тошнота ещё не прошла до конца. Она ела через силу, потому что знала, что пустой желудок хуже полного, и этот рациональный подход к собственной беременности был настолько в её характере, что я улыбнулся.
— Что? — спросила она, поймав мою улыбку.
— Ты ешь, как пациент, которому прописали лечебное питание. С выражением долга на лице.
— Потому что меня подташнивает, Илюша, и если я сейчас не поем, то через час меня вывернет на пустой желудок, а это больнее. Рассказывай. Отвлеки меня от рыбы.
Я рассказал.
Про КТ-снимок с известковым панцирем вокруг сердца, и как Константин перестал дышать, когда увидел его на мониторе. Про катетеризацию просроченным педиатрическим катетером, потому что другого в госпитале не нашлось. Про кривую давления в форме квадратного корня, которая подтвердила диагноз. Про операцию при свете фонариков, потому что электричество в блоке вырубили.