Под конец этого интервью Лера была выжата ещё сильнее, если это было вообще возможно. Вышла одна страничка печатного текста — одна-единственная страничка на всю её историю. Леру заставили расписаться в нескольких местах, она мельком прочла текст и поняла, что многое изменилось. Её слова — те самые, которые она подбирала с таким трудом, — превратились в сухие, казённые формулировки, и многое, очень многое исчезло вовсе, и согласно этой бумажке, она чуть ли не сама во всё виновата.
Снова вызвали опера, он ворвался в кабинет, вырвал листок бумаги, начал его читать и вертеть, хмурился ещё сильнее.
– Так, не понял, какой подвал ещё? – буркнул он недовольно. – Зачем ты туда полезла? Со взрослым мужиком? Е-маё. Совсем отбитая что ли?
Лера подумала упомянуть про туфельку, но осеклась. Никто не поверил тогда, в школе, когда она пыталась рассказать. Не поверил Костя, не поверили менты, не поверили Лапина с компанией. И сейчас не поверят, только больше вруньей будет выглядеть.
Нужно как-то сделать так, чтобы они приняли то, что она пытается им донести. Что дядя Миша – монстр, и что его нужно ловить.
– Он затащил, – соврала Лера. – Силой, когда домой шла. Там не было замка. Рядом с моим подъездом.
– Ты вроде чё-то там про туфельку упоминала? Когда мы с тобой разговаривали? – напрягся опер.
– Да, он сказал, что другую девочку убил, и туфли от неё красные остались, – соврала Лера. – Нам в школе говорили, что одна из пропавших так и была одета, имя её не помню
– Ясно-ясно, – пробормотал опер. – Алкоголь был? Презервативы? Там что-то осталось?
– Он мне вещи порвал, обувь там, сумка школьная, – пробормотала Лера.
– Придётся лезть туда, – с досадой заключил он. – Ну, дописывай в показания, поищем мы твои вещи.
Потом опер и девушки попили чай, ей не предложили. В горле у неё изрядно пересохло, она попыталась отпроситься в туалет попить, но ей запретили под предлогом скорой экспертизы. Она сглотнула вязкую слюну и стала ждать.
Её посадили в УАЗик. Долго везли,— и высадили в каком-то скверике рядом с невысоким корпусом больницы. Завели через дверь без надписей, и снова оставили ждать довольно долго в холодном коридоре.
Потом за ней пришла холодная, полноватая женщина в приспущенной медицинской маске и белом халате и повела за собой.
Было даже хуже, чем сказал опер.
Её раздели — полностью, донага, в холодной комнате с кафельными стенами и ярким, безжалостным светом. Её крутили стоя — поднимали руки, опускали, поворачивали спиной, заставляли наклоняться. Подлазили с рулеткой — измеряли каждый синяк, каждую ссадину, каждый кровоподтёк, — и фотографировали.
– Ребро сломано, – сухо заключила врач, когда Лера скривилась от их манипуляций. – Дышит нормально, вроде.
Вспышка резала глаза, оставляя перед ними тёмные пятна. Её тело, избитое, поруганное, грязное, выставили на обозрение и фиксировали на плёнку. Врач задавала вопросы: что делали, как делали, сколько раз, чем. Она отвечала — монотонно, без эмоций, потому что эмоций не осталось.
Потом её положили на стол, и изучили там. Снова было больно, мерзко, унизительно. Она лежала, глядя в белый потолок, на котором горели длинные лампы дневного света, и старалась думать о чём-то другом. О чём угодно.
О том, как они с папой ходили на рыбалку. О том, как он учил её насаживать червяка на крючок. О том, как он говорил: «Не бойся, он не чувствует боли, а если его на две половинке разделить, будет два червяка. Вот бы нам так, да? Я бы тоже разделился, один бы на работу поехал, а другой бы сарай бы наконец починил, а то мамка меня сожрёт твоя скоро, ха». Воспоминания ускользали, разбивались о реальность — о холодные пальцы, о металлические инструменты, о тихие голоса врачей, обсуждающих её тело так, будто она не человек, а экспонат.
Они закончили, когда стемнело. За окнами больницы уже горели фонари. Её повезли обратно в отдел.
Мама уже ждала там, на тех же скамейках, где начался опрос. Она сидела, сгорбившись, закутанная в старую шубу, и смотрела в одну точку. Когда дверь открылась и Лера вошла, мама подняла голову. Их взгляды встретились. И Лера увидела в её глазах — не жалость, не страх, не облегчение. Злость.
– Я же тебе говорила! – заорала на неё мама, вскакивая и бросаясь к ней. – Говорила тебе!
Глаза мамы забегали по её порванной одежде, синякам, тапкам. Она смотрела на следы пальцев на шее, на разбитую губу, на синяк на скуле. Но даже это не смогло подавить злость.
– Зачем ты бумажки эти подписала, дура малолетняя? Теперь все узнают, позорище, мне как соседям в глаза смотреть? А? Ты вообще без меня ничего не должна была подписывать! – мама заметалась по коридору, и вдруг прыгнула к проходящей мимо сотруднице. – Девушка, девушка, а как нам заявление забрать?
Молодая девушка, жующая жвачку, с чёрными тенями на глазах, сонная и усталая, подняла голову, посмотрела на них. Ей было всё равно.
– Об износе? Да никак. Если уже в базу внесли и осмотр провели. Можете у опера попросить дело не заводить, ещё показания дать, что всё по обоюдке было, но только завтра, он уехал уже на следственные.
– Да чтоб тебя, Лера.
– Заткнись, мама! – вырвалось у неё, будто это и не она сказала.
***
Домой их привезли ближе к полуночи. Мама молчала всю дорогу. Лера тоже. О чём было говорить?
Они поднялись по лестнице, и мама долго возилась с ключами, не попадая в замок. Наконец дверь открылась, и Лера вошла в квартиру. Всё было так же, как утром, сто лет назад: грязная посуда в раковине, полная пепельница, пустая бутылка на подоконнике. Ничего не изменилось. Мир не перевернулся. Квартира не исчезла. Жизнь продолжалась — как будто ничего не случилось.
Она зашла в ванную, закрыла за собой дверь.
Подошла к раковине, подняла глаза на зеркало и просто попыталась выдержать этот взгляд.
Из зеркала на неё смотрела незнакомка.
Словно кого-то выкопали из могилы, и поставили перед этим зеркалом.
Не может так выглядеть живой человек.
Не может она выглядеть так.
Но она выглядит именно так.
Всё это случилось с ней.
Открыла воду. Кран издал звук, похожий на вздох облечения. Полилась вода — сначала тонкой струйкой, потом сильнее, наполняя ванну ровным, монотонным шумом.
Она начала снимать с себя то, что осталось от её одежды. Она старалась двигаться аккуратно, не задевать ссадины и не растягивать гематомы и синяки, но получалось плохо.
С трудом и хныча от боли, она села в ванну. Потянулась за мылом и мочалкой, положила их рядом с собой. Зарыдала.
Казалось, что в ванной лежит кто-то другой, не она, а она осталась там, всё ещё там, и уже оттуда не выберется.
Она не хотела вспоминать, но не могла остановиться, прокручивая каждый кадр у себя в голове.
И плакала.
Когда слёзы кончились, она взяла мочалку и начала тереть кожу. Яростно. Тщательно. Смывая грязь, кровь, прикосновения, страх. Кожа краснела, горела, было больно, но она продолжала. Потому что это было единственное, что она сейчас могла сделать.
Очиститься.
И жить дальше.
Глава 13
Никто его не арестовал.
Никто не приехал с мигалками, разрывая тишину двора воем сирен. Не было телевидения с микрофонами и камерами, и толп обеспокоенных граждан, требующих справедливости и мести. Никто не извинился перед ней, за то, что не слушали её и были не справедливы.
Никто не пришёл.
Всё просто оставили как есть. Оставили его жить в одном доме с ней.
Дядя Миша часто садился на скамейку под её окнами. Он подолгу курил, стряхивая пепел в трещины асфальта, и смотрел снизу вверх, выжидал. Когда он ловил её в окне, его рука поднималась в едва уловимом движении: он проводил ребром ладони по горлу, медленно, почти нежно, или же он просто махал в обычном приветствии, будто старой знакомой.
Наверное, он думал, что запугал её. Что она никому не рассказала. Не знал, что она рассказала всё, вывернула душу наизнанку перед усталым опером и остальными, но всем было просто наплевать. Никто не поверил, что он, инвалид и калека, герой войны и бывший милиционер, мог сделать что-то такое. Им было проще поверить в то, что она, малолетняя дура, покрывает настоящих насильников, не хочет позориться, и поэтому мажет грязью его, несчастного, которому и так по жизни досталось.