Евгения Бильченко
Молчание Царь-колокола
Игорю Савкину и всем людям русской души
Серия «Тела мысли»
Рецензенты:
кандидат психол. наук, доцент, психолог-психоаналитик Маричева А.В.
доктор философских наук, профессор, заслуженный деятель науки РФ Тульчинский Г.Л.
@biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ
© Е. В. Бильченко, 2025
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2025
Введение: почему молчит Царь-колокол?
Это – книга о русской ментальности. Точнее, о таком ее центральном ядре, как долг. Несомненно, понятие долга есть в ментальности каждого народа, но только у русских сбылась мечта Канта: у нас долг понятие – не внешнее, а внутреннее, и только у нас долг сопряжен с абсурдом, то есть, с поступком, направленном к невыразимому, лежащему по ту сторону обыденной морали. Долг вне морали – самое радикальное и страшное понятие этой книги. Это похоже на голос без тела в фильмах Линча, на брачную ночь без невесты. Что это? Для выражения этого неописуемого понятия подошла метафора, выведенная в название. Царь-колокол – известнейший памятник отечественного литейного искусства. Зачем он? Для чего он без храма, без звука? На территории Московского Кремля стоит гигантских размеров бесполезный объект, который никогда не звонил, кроме того, более ста лет он пролежал в яме, пока его не установили в качестве памятника на Ивановской площади в честь победы в Отечественной войне. Последней версии великана предшествовали три неудачные попытки отлить и водрузить Царь-колокол: всякий раз он срывался и падал. Его губили пожары и вес. Нас интересует глубинный психологический момент этого действа.
Почему самый большой колокол страны молчит? Более того, почему молчащий колокол, то есть, колокол с базовой травмой (ибо изъян молчания является главным изъяном изделия, которое по назначению должно звучать), водружается на пьедестал культуры в качестве символа общегосударственной Победы? То есть, объект поражения становится триумфом. Пессимизм лежит в основе оптимизма. Оптимистический пессимизм, или пессимистический оптимизм. Абсурдность данного жеста, на первый взгляд, кажется очевидной, но именно принципиальная несовместимость со здравым смыслом и привлекает нас в нём. Устанавливать молчащий колокол, «поломанный» колокол, неполноценной колокол, колокол, потерпевший поражение, переживший грехопадение колокол, на триумфальном месте, в сакральном центре государственности, – это, как минимум, требует определённой лихости и отваги. Здесь можно вспомнить и К. Леонтьева, с его оптимистическим пессимизмом, и Д. Дугину, с ее эсхатологическим оптимизмом, и двойной код У. Эко, с его сочетанием трагического и смешного, и даже фильмы Э. Кустурицы. Молчащий «испорченный» колокол как символ совершенства, величия и святости.
Что это, если не «глупость»? В оптике буржуазного западного мышления такой символ является чем-то неразумным и пугающе странным, чем-то, можно сказать, монструозным. Спор о Царь-колоколе застиг нас в эпицентре боевых действий. Мой оппонент был носителем идеологии евро-американского прагматизма, и для него сакрализация травмы является ничем иным, как проявлением деструктивного расслабляющего уныния, бытия-к-смерти. Действительно, западная модерная система ценностей, начиная с проекта Просвещения, всегда культивировала земную радость, успех и выгоду в качестве основ утилитарной морали, в свое время разоблаченной в «Метафизике нравов» Кантом. Если следовать парадигме У. Джеймса, Д. Дьюи, Ф. Бэкона, Д. Юма, Б. Франклина, а также всей логике поглощенного глобалистами неолиберального постмодернизма, воспоминание про поражение, лежащее в основе размышлений об изготовлении и водружении колокола, расхолаживает и разочаровывает, внушает тоску и безверие, а тоска не может сопровождать радостный ритуал празднования достижений, а, тем более, – быть его означающим.
Но вспомним слова из знаменитой песни: «Это праздник со слезами на глазах». Вспомним категорический моральный императив, изначально лежащий в царстве абсурда, поскольку лишен внешних стимулов мотивации, вспомним новозаветную модель очищения посредством страдания и экзистенциальную тоску Достоевского. Только через падшесть мы приходим к святости, через топи – к высям, через глубину – к небу, через подсознательное – к Богу, через архаический премодерн – в будущее, к альтернативному русскому постмодернизму и метамодерну, контуры которых пока только обрисовываются через новых героев войны. Через высокое, но не унывающее, страдание мы приходим к чистоте и силе, то есть, духовно побеждаем. Приобщение к бытию посредством опыта смерти (травмы, сбоя, ошибки, риска) есть основа традиционного мышления христианства и ряда дохристианских языческих практик, например, древнегреческих дионисий, из которых, если следовать Ницше, родилась трагедия как следствие витального избытка и комедия как спутница и сестра трагедии, – вместе – Трагикомическое.
В зоне боевых действий (пока пишется эта книга, война еще идет) особенно остро ощущаются архетипические и экзистенциальные подтексты событий, их уникальные смыслы, которые перед лицом жизни и смерти никогда больше не повторятся. Не менее остро там ощущается историческая связь единичных событий как проявление единства сознания субъекта с коллективным бессознательным бытия. Событие и бытие в единстве становится событием в бытии, уникальным проявлением всеобщего, признаком того самого долга, о котором Кант писал как о начале рациональном, но в нашем понимании у русских долг лежит вне рациональности, одновременно ниже (подсознательное) и выше (сверхсознательное) её. Поэтому высший священный смысл молчащего колокола, названного в честь Царя, может быть постигнут не в официальной музейной обстановке, где он превращён в Символическое, слишком Символическое, войдя в нормативную систему культурной памяти, а именно на расхристанной пылающей войне, где память из автобиографической еще не успела превратиться в общую, социальную и политическую, где любое воспоминание – живо, потому что касается не далекого прошлого, а ускользающего и присутствующего настоящего, где время, тесно связанное с пространством, еще сохраняет свойства мгновения, пунктира, разрыва, где Символическое обнаруживает свою изнанку – Реальное.
Царь-колокол – это метафизика присутствия – разрыв темпоральности. Онтологический подтекст символа Царь-колокола становится понятен, если поменять оптику мышления, перейдя с каузальной прагматической логики модерна на экзистенциальную логику абсурда, свойственную традиционному мышлению и сопровождающему мифологический ритуал в религиозных обществах. В состоянии абсурда то, что казалось неуместным, неожиданно становится единственно возможным, а полное несоответствие «здравости» оборачивается священным безумием сверхразума, противопоставленного репрессивному оптимизму, тоталитарной рациональности и технократическому культу успеха.
Чтобы проиллюстрировать то, что мы имеем в виду, приведём следующий пример. Уже на момент, когда эта книга была большей частью обдумана, а именно в ночь с 31 декабря на 1 января 2024 года, в Донецке случился ужасающий по своей жестокости обстрел. Противник полностью разбомбил отель, жилые дома и площади, погибли люди. Одним из пострадавших объектов была безлюдная автостанция неподалеку от нашего дома, и после попадания в нее снаряда здание автостанции загорелось, превратившись на наших глазах в огненный столп. Случилось это спустя пять минут после наступления новогодней полночи, а спустя десять минут над автостанцией местные жители, демонстрируя врагу свою несломленность, с подбадривающими криками запустили салют. В любом другом месте, кроме зоны боевых действий, и в любой другой системе логики, кроме логики абсурда, подобное улюлюканье выглядело бы позой, лихачеством, как минимум, легкомыслием. Но трагическое и возвышенное значение, лежащее в основе подобных проявлений азарта, проступило так очевидно, что даже самому последнему прагматику пришлось перестроить стиль мышления. Мы имеем в виду введение установки на этику категорического императива, или, что то же самое, философию радикального субъекта. Пускать салют над горящим зданием и радоваться при этом, что не сгорел сам вместо того, чтобы бросаться тушить пожар, – это почти религиозный ритуал, сакральная жертва отчаянному и непрактичному мужеству, своего рода мифологическое таинство, не меняющее со времен Озириса и Диониса до романтического пиратского средневековья. Преодоление смерти при помощи смеха, танца, праздника, карнавала, сопряженных с аффективным риском, всегда сопровождала провокативное поведение Трикстера – персонажа, символизирующего мессию и бестию одновременно, провокатора на границе миров. Смерть победила жизнь в трагедии, жизнь победила смерть в комедии. Избыток жизни принес смерть, избыток смерти принес жизнь, и всё это – одновременно и взаимосвязанно, как и положено в мистерии. В Донецке мы видели не хулиганство, а мистерию.