Десятого и одиннадцатого летали по своим. Тринадцатого — пара вылетов на можайском, оба без воздушных боёв. Колонн стало больше — немцы стягивали всё, что могли, и подтягивали с тыла. Снег ложился ровный, не таял. Лыжи нам так и не выдали — обещали к концу недели, потом к понедельнику, потом перестали обещать. Морозы доросли до десяти ночью и до пяти днём. Гладков один раз вечером всё-таки растянул мех гармони — на пробу, тихо, две ноты, и убрал обратно.
К вечеру четырнадцатого Бурцев приносил сводки чаще обычного — два раза в день. К ужину донёс: на Можайском и Волоколамском с утра не ждать тишины. На Тульском — тоже.
Я вышел из землянки около десяти. Снега за день добавилось — теперь на чехле семёрки лежал слой в палец, плотный, не сдувался ветром. Мороз твёрдо стоял за десять. Звёзды были редкие — небо очистилось часам к девяти, и над капониром стояла та чистая чёрная сухость, какая бывает зимой перед сильным.
Прокопенко подошёл сзади неслышно. Я услышал не шаги — выдох, у самого плеча. Он встал рядом, в шаге справа. Молчал. Постоял минуту. Потом, не глядя на меня, повернулся и ушёл к своей каптёрке. Я слышал, как у него скрипит снег под унтами — медленно, по два шага.
Я остался у крыла один.
Я смотрел на запад, мимо крыла семёрки, в темноту над лесом. Где-то там снова собирались идти. Не к дороге — к Москве.
Наутро снег уже не таял.
Глава 10
Бурцев вошёл без лампы. Спустился по двум ступенькам, постоял у двери. В землянке пахло керосином и сухой шерстью унтов на печке.
— По графику. Все.
И вышел.
Я открыл глаза в темноту. Было около шести. Печка прогорела, под кружками на столе схватился тонкий ледок. Гладков уже сидел на нарах, обувался — медленно, чтобы не задеть Захарова. Резников у дальнего стола застёгивал верхнюю пуговицу гимнастёрки сухой узкой рукой. Карандаш у него был наточен с одного конца и обкусан со второго.
Я подышал на пальцы. Они слушались плохо.
— Командир, — тихо сказал Прокопенко из-за двери. — На семёрку. Я уже там.
— Иду.
В штабной землянке у Трофимова было светлее. Лампа стояла на углу, банка с чернилами рядом, угол карты был прижат гильзой. Бурцев у стены, не садясь. Командиры эскадрилий — те, кто был на полосе. Беляева не было: он ещё не вернулся из госпиталя.
— С утра пошли, — сказал Трофимов. Палец у него стоял на Симферопольском шоссе, ниже Подольска. — Гудериан на Тулу. Севернее — тоже зашевелились, к вечеру что-нибудь будет точнее.
Палец перешёл на Чехов и пополз южнее.
— Колонна. Третьего полка разведка к шести часам подтвердила. Идёт от Чехова на Серпухов. Длина — километра три, головной — полугусеничный с пулемётной спаркой. Высота облачности — двести, обзор ничей, погода под нас.
— Прикрытие, — сказал кто-то.
— Будут МиГи. Сколько — не обещаю. Поднимутся свои сразу за вами, потолок встретят на маршруте.
Палец оторвался от карты. Трофимов посмотрел на меня.
— Соколов. Звеном. Захаров с тобой, Морозов с Тихоновым. Гладков подтянет Резникова из третьей. Пойдёшь ведущим.
— Есть.
— И не тяни. Один заход. Если зенитка плотная — отворачиваешь.
— Понял.
— Понял он, — пробурчал Трофимов в нос. Сложил два пальца у переносицы, потёр коротко. — Иди.
На стоянке было минус двенадцать. Лётное поле прихватило за ночь, снег держал шаг твёрдо, не проваливался. Семёрка стояла в третьем капонире слева, обмётанная по нижнему срезу плоскостей сухой пылью снега. Чехол с неё уже сняли — лежал свёрнутым у бочки. Прокопенко выходил из-под носа, обтирка через левое плечо, перчатка на правой без двух пальцев и в тёмных пятнах масла по тыльной стороне.
— Командир.
— Григорий Тарасович.
Он коротко двинул углом рта. Тёмная складка под левым глазом за неделю не сошла.
— Лыжи?
— Обещали.
— Когда?
— Как всегда.
Я провёл ладонью по краю фонаря — стекло холодное, как речной камень. Прокопенко мотнул подбородком на машину:
— Топили с пяти. Маслу дал. Запустится. Только в кабине надышишь — стекло встанет.
— Знаю.
— Знаю он, — повторил Прокопенко за Трофимовым, не нарочно. — Командир. Береги.
Я залез наверх по крылу, осторожно — на крыле тонкая корочка, нога просчитывала места заранее. Захаров уже подходил к своей, оборачивался на меня — на полтакта раньше, чем нужно, как у него заведено с октября.
Колонну мы нашли в семь сорок. До контакта было ещё пять минут.
Стекло фонаря с внутренней стороны схватывало от дыхания — я научился за две недели дышать вниз и вбок, в воротник, чтобы оно прихватывалось не сразу. Палец на секторе газа в перчатке шёл с задержкой, как через ватную прокладку: сначала ткань, потом сама ткань догоняла дерево рычага, и только потом мотор слышал команду. Это было не страшно, к этому привыкаешь, но в драке могло обойтись секундой, которой не хватит. Внизу под облаками поле было плоское, белое, без теней — горизонт читался по чуть более плотной полосе на западе, где облака стояли ниже. Шоссе виделось чёрной жилой по всему этому белому, без петель, прямой, как нож. Где-то на этой жиле — там, куда поведу через две минуты, — двигались точки: тёмные, мелкие, дробные. Их было много.
— Третий, цель, — сказал Захаров. — Прямо подо мной.
— Вижу.
Я опустил машину на двадцать метров, чтобы лучше рассмотреть голову колонны. Головной — полугусеничный со спаркой, за ним грузовики. Тенты в инее по верхним рёбрам. Третья — наливняк с круглой бочкой. Дальше — открытые кузова, в них шевелились шинели.
Я повёл звено в круг. Гладков с Резниковым легли третьими, в нижний эшелон. Морозов с Тихоновым прикрывали верхнюю кромку.
— Захожу. Под тридцать.
Угол лёг сам, по руке. Земля раскрылась — конкретная, не общая: вторая машина за полугусеничным с тентом, третья — наливняк, дальше — открытые кузова, в них люди в шинелях. Я взял на прицел пятый-шестой грузовик — там кучно. РС-82 ушли парой, потом второй парой. Огненные дорожки вспыхнули в воздухе короткими отсечками.
Пулемётная спарка ударила по нам почти сразу, но мимо — трасса прошла левее метров на двадцать, оранжевые точки утонули в небе за хвостом.
— Двадцать второй, чуть выше. Не растягиваться.
— Чуть выше, понял.
Захаров шёл ровно. Гладков снизу резал второй заход. Я довернул, выпустил остаток с пушек — ВЯ-23 били в кузова, дробили дерево бортов, я видел, как с одной машины слетел задний борт целиком и из открытого кузова что-то полетело вбок. Третий заход я не давал.
— Круг. Правый. Уходим.
Звено собралось за двести метров, разом, как они уже умели. Спарка ещё била — теперь уже выше нас. Я повёл на восток, оглядел небо. МиГи действительно подошли — пара, в высокой точке, без захода в наш слой. С земли в эфир чужой голос с грузинским согласным произнёс: «Двадцатый. Прикрытие. Видим вас.» Я не ответил — не моя волна.
— Третий, — это Морозов, — у меня по правой плоскости дыра. Не тяжёлая.
— Дотянешь?
— Дотяну.
Мы возвращались тяжёлой колонной — четвёрка, потом пара Гладкова. Внизу шёл снег, не такой, как утром, а мелкий и сухой, который не пристаёт.
Я выбрался из кабины и постоял, опираясь рукой о борт. На правой ладони лежала тонкая корка инея от штурвала. Прокопенко уже был у машины — подал кружку, она была горячая, у него в перчатке без двух пальцев. От кружки пошёл пар.
— Дыра у Морозова, — сказал я.
— Видел. Заварю.
Он постоял, пока я отпил.
— Лыжи завтра. Или послезавтра. — Он сказал это уже не мне, а в сторону, на самолёт.
— Как всегда.
— Как всегда, командир.
Следующие восемь дней были не главой, а одним длинным абзацем без перерывов.
Мы ходили по расписанию — пара утром, пара после обеда. Цели жались к шоссе: Серпухов, Венёв, опять Серпухов. Мороз дополз до пятнадцати, потом до восемнадцати. Аккумуляторы снимали на ночь и держали в землянке у печки, утром оттаскивали обратно с двумя людьми. Масло в маслорадиаторе схватывалось до клейкой густоты — Прокопенко с Хрущом грели его паяльными лампами, по очереди, чтобы не пережечь.